Ах, так это ты? «А может быть, она все знала?» — подумал Волчок. Ведь Момоко вполне могла довериться соседке. Может быть, только эта соседка, единственная во всем городке, на протяжении всех этих тяжелых лет поддерживала ее — мать-одиночку, что бесстыдно растила свое солдатское отродье, ребенка-полукровку, которого окружающие в лучшем случае считали неприкасаемым. Может быть, этой старушке прекрасно известны заветные тайны Волчка. А ведь он ни одной живой душе не признался в безумствах тех последних страшных недель. При одной мысли об этом ого бросило в краску.

За окном размытыми пятнами проносились города и станции. Волчок вдруг вообразил, будто его поезд не что иное, как современная стрела времени, которая уносит его в неведомое будущее по бесконечному маршруту, на котором не предусмотрены остановки.

Ах, так это ты? А может быть, старушке было его просто жаль? Ведь неумолимая Момоко жестоко покарала его, навеки лишив надежды на встречу. Но она вполне могла рассказать о нем матери, а та, в свою очередь, соседке, которая теперь и выражает ему свое сочувствие столь деликатным и ненавязчивым образом. Ах, так это ты? Волчок перебирал в уме все эти варианты и пристально вглядывался в проносившиеся мимо линии рельсов, будто стремился высмотреть следы какой-то неведомой, параллельной жизни, жизни, о которой ему оставалось только гадать.

Волчок вынул из дорожной сумки книгу, постучал ею по дрожащему колену, продолжая смотреть в окно, потом вернул книгу на место. Глупости, старушка ничего не знала. И дело не в том, что она от старости все перепутала. Момоко сама бы ей не стала ничего рассказывать, она бы не стала посвящать посторонних в тайны их жизни, она бы никогда не унизилась до мести. Волчок знал, что его Момоко слишком великодушна, чтобы его наказать. Кто угодно, но не его Момоко.

Но почему же перевернувшая его жизнь правда открылась таким способом? Поезд приближался к пригородам Иокогамы, когда Волчка будто молния ударила: а что, если это вообще не его ребенок? И как это раньше в голову не пришло? А что, если после него у Момоко были другие мужчины, другие связи? Почему бы нет? Ведь она очень красивая женщина. Ее лицо с невероятной отчетливостью встало перед его мысленным взором. Казалось, она сидит напротив и смотрит на него своими неповторимыми сине-зелеными глазами. Одно воспоминание об этих глазах наполнило Волчка былым желанием. Но минуту спустя он увидел свою Момоко в объятиях какого-то жующего резинку янки, который посулил ей «американскую мечту», а потом бросил, беременную, в каком-нибудь городишке. Ревность яростно застучала в висках. Уже почти забытая мука, еще более горькая оттого, что он давно утратил на нее право.

Тем не менее Волчок сдался без сопротивления. Он почти приветствовал вновь сжигавший его огонь. Кто знает, а вдруг у него еще есть право на ревность? А вдруг они с Момоко еще связаны? Еще сутки тому назад ему и в голову не могло прийти, что у него есть ребенок. А теперь, глядя на бесконечные ряды построек из стекла и бетона, он тихонько молился, чтобы это было правдой. Ведь он уже чувствовал, что где-то существует живая частичка его самого, которая останется жить на свете, когда его уже не будет. Отдельное существо — и вместе с тем живое его продолжение, память о том, что и он существовал когда-то в этом мире, — ради этого стоит жить. Поэтому Волчок молился, чтобы это оказалось правдой. Довольно судьба глумилась над ним. Старая и новая боль толкались в его сердце, как близнецы во чреве матери. И Волчок с готовностью принял их, погрузившись в мягкую, прохладную тишину своего серебристого, подобного стреле вагона.

Его соседи непринужденно развалились в креслах, потягивали вино и соки, листали журналы, порыгивали и с нетерпением ждали обеда. А бесконечные голубые небеса простирались за окном, одинаково безразличные к любви и утрате, рождению и смерти. Так что же он может противопоставить этой безграничной непостижимой пустоте? Только эту нелепую надежду, что еще можно залечить раны прошлого и порадоваться хоть короткому будущему. Вот осуществить эти две вещи — и можно с легкостью уйти за этот безграничный синий горизонт.

Глава двадцать третья

Момоко сидела у себя в гостиной, рядом, на диване, — купленная в подарок Наоми кофточка, на столе — недочитанная рукопись. Манерный юноша из паба так и стоял у нее перед глазами. Его аффектация одновременно раздражала и радовала. Иных людей встречаешь изо дня в день… Удивительно, как такие мелочи застревают в голове. Удивительно, как легко мы забываем, насколько трудно бывает забыть.

Тогда, в послевоенные годы, бывали дни, когда она думала, что сходит с ума. Волны тревоги захлестывали ее и сбивали с ног, казалось, им не будет конца. Тогда она еще не знала, что со временем все проходит, не знала, какой долгой может оказаться человеческая жизнь. Теперь же все иначе: Момоко наслаждалась обманчивым покоем в своей уютной гостиной и спокойно размышляла о том, с какой легкостью люди забывают о трудности забвения.

Где-то в недрах дома, на потайной полке или на дне до отказа забитого бумагами ящика, была укромно запрятана одна папка. Папка, в которую Момоко уже много лет не заглядывала. Она сама написала то, что хранилось внутри. Написала, чтобы освободиться, чтобы выплеснуть на бумагу все, что теснило ей грудь и не давало жить. Это оказалось не так уж сложно. Оставить Наоми у старины Чарли, а самой уехать на неделю в деревню и записать все, что с ней случилось. Писать и писать изо дня в день, писать до тех нор, пока запас воспоминаний не будет исчерпан, пока больше нечего будет рассказать. В итоге вышло не больше сорока-пятидесяти страниц. Момоко не замечала, как пишет, не подбирала слов, она действовала безотчетно, это было как причесываться пли краситься. «Я», «меня», «они», «нас» как будто обозначали кого-то другого, неких знакомых незнакомцев. Вот дело дошло до того момента, когда мужчина вышел из себя, а девушка разрыдалась, и Момоко почувствовала, что преисполнена сочувствия и растрогана до глубины души, как бывает при чтении душещипательных историй. Казалось, ее сочувственный взор с легкостью проникает в суть происходящего. Пожалуй, чувства и побуждения молодых людей были ей понятнее, чем им самим.

Получалось, что она пишет про некую Момоко и просто ведет повествование от ее лица. Просто рассказывает, как эта самая Момоко взбегает по ведущей в жилище Йоши ветхой лестнице, а потом стоит под дверью, затаив дыхание и прижав к груди пару новеньких сапог — прощальный дар уходящему в дальний путь старому другу. Как эта девушка по имени Момоко делает шаг вперед и вступает в темную комнату, во мраке которой вдруг вспыхивает спичка в руке некоего молодого человека по имени Волчок. И все случившееся в этой комнате произошло не с кем иным, как с этой героиней, которую автору было угодно окрестить Момоко.

Пусть победители пишут историю, пусть весь мир внимает им, пусть видит лишь торжествующий сияющий лик, который победителям угодно показать, — ей все равно. Никто не отнимет у Момоко того давнего лета, того мига, когда она поставила точку на последней странице воспоминаний и внутри у нее что-то возликовало. Вот так это было. Ведь поражение и победа едины, они как двуликий Янус, и оба лика темны и искажены гримасой.

Не было никакой победы добра, не было царства света. Все это выдумки. Лишь волшебный свет маленькой человеческой любви сиял где-то во мраке прошлого. И то недолго, всего лишь несколько блаженных недель. А потом не выстоял под натиском страшного мира, и тьма поглотила сто. Вот что Момоко привезла с собой по возвращении из деревенского уединения. Сознание того, что тогда они одержали победу. И не важно, даже если им удалось удержать ее лишь пару блаженных недель. И вот папка была запрятана на дно ящика в спальне. Все эти слова: «я», «он», «она», «они» — сделали свое дело, а злополучная девушка в последний раз взбежала по ветхой лестнице. И только тогда, научившись видеть свои слезы со стороны, Момоко поняла, что выдержала, что теперь все будет хорошо и мир вот-вот обретет прежние краски.

Она взяла со стола журнал и направилась на кухню. Раздался звонок. Услышав в трубке родной голос, Момоко подтащила табуретку поближе к телефону и устроилась поуютнее. Дочке наверняка есть что рассказать о своей поездке, разговор будет долгий.

Глава двадцать четвертая

Это оказалось и вправду очень просто. Проще некуда, хотя ему и пришлось изрядно перелистать телефонную книгу. Он даже уронил ее от усердия, поднял и снова принялся шуршать страницами под настороженным взором девушки-портье. Волчок оторвался от своего занятия, смущенно улыбнулся. Может быть, она позволит взять книгу и пройти в холл, а то ему так быстро не справиться. Девушка кивнула. Этот джентльмен начинал ее забавлять.

В холле было пусто, и никто не мешал спокойно пролистывать справочник страница за страницей. Вот оно. Семь абонентов по фамилии Ямада. Трое К. Ямада, двое С. Ямада, один Т. Ямада и, наконец, М. Ямада. Палец снова и снова обводил имя. Одно-единственное. Чудесно, невероятно, но это так. А вот действительно ли эта М. Ямада из Кэмден-Тауна его Момоко — это уже совсем другой вопрос.

Первым побуждением Волчка было сорваться с места и броситься по указанному адресу. Но потом он все же внял голосу разума и остался сидеть, глядя в окно. На нем был тот же костюм, что обычно на работе. Волчок прикинул, что в Мельбурне сейчас как раз утро, время вставать и завтракать. Всю эту неделю какой-то неотступный голос у него в голове упорно твердил: «Тебе надо домой. Разве это дело — сидеть в гостинице на другом конце земли да глазеть в окно на выходящие из пабов толпы народа?»

С тех пор как Волчок уехал из Мельбурна, время как будто замедлило свой ход, дни тянулись, как недели, и, казалось, принадлежали какой-то совеем другой жизни. Волчок все так же сидел перед открытым телефонным справочником, глядел на проходящие мимо толпы и не мог свыкнуться с мыслью, что в толпе может быть и она, что до нее близко, рукой подать, просто проехать пару остановок на метро. Наверное, Волчок бы не удивился, если бы узнал, что за час до того Момоко находилась в пяти минутах ходьбы от его гостиницы — искала в магазинах Ковент-Гардена кофточку для Наоми, подарок дочке на двадцать шестой день рождения, а потом вернулась домой и вспоминала его, Волчка. Он поглядел на часы. Половина шестого. Интересно, что она в это время делает? Как раз уходит с работы. Или пропускает стаканчик с коллегами но окончании рабочего дня. А может, она и вовсе домохозяйка, готовит ужин или читает, уютно устроилась в кресле с книжкой и ждет своих домашних… то есть дочку. А может быть, ей некого ждать.

Волчок терялся в догадках. Потом он вспомнил, что в той, другой, жизни он в это время обычно поджидал ее в фойе токийского радиоцентра, считал секунды до ее появления. Потом она выходила и озаряла его радостной улыбкой. Момоко нравилась его пунктуальность. В этом было что-то трогательное и забавное. Волчок никогда не заставлял ее ждать. Слишком дорога была каждая минута вдвоем. Поэтому он был так благодарен за проведенные вместе дни, которых оказалось так мало из-за той непоправимой беды. Момоко и сейчас стояла перед его внутренним взором как живая. Волчок закрыл глаза. Невероятно. Давно утраченный образ виделся ему все так же ясно, со всеми его милыми подробностями. Волосы спадают на лоб, глаза лукаво прищурены, спешит к нему стремительным шагом, нарядная, в последнем, самом любимом английском платье, подставляет губы для поцелуя.

— С вами все в порядке, сэр?

Волчок вздрогнул от неожиданности. Девушка-портье была явно озабочена его состоянием. За стеклом бесконечным потоком шли пешеходы, по-рыбьи заглядывали в окно. Волчок собрался с силами, заставил себя поднять глаза и кое-как выдавил:

— Спасибо, все хороню.

— Вам помочь? Может быть, принести стакан воды или чашку чаю?

— Нет-нет, не стоит. Все прекрасно, — добавил несколько удивленный такой настойчивой заботой Волчок.

А потом провел рукой по глазам и понял, что удивляться тут нечему. Рука его была мокрой. Он сам не знал, как давно плакал. Волчок поспешно утер слезы, захлопнул справочник и с улыбкой протянул его девушке:

— Спасибо вам. Все хорошо.

Девушка взяла книгу и с таким же озабоченным видом направилась к своей стойке.


Волчок брел по улице и ворчал себе под нос. Надо же дойти до такого, разреветься прилюдно. Нелепый и жалкий старик. Нет ничего отвратительнее, чем проявление чувств у всех на виду. Волчку всегда это претило. В других — неловко и глупо, а в самом себе попросту недопустимо. Потому что нет ничего страшнее, чем выставить себя на смех.

А потом воздух наполнился колокольным звоном, жирные голуби захлопали крыльями и неуклюже поднялись в небо. Было уже шесть часов вечера. Последние тридцать минут напрочь стерлись из его памяти. Фалды летней куртки развевались на ветру, он запыхался от быстрой ходьбы, седые кудри стали влажными, а на лбу выступила испарина. Какой-то юноша показывал акробатические трюки посреди площади. Волчок приостановился. Молодой гимнаст кувыркался в воздухе и делал кульбиты, будто принадлежал к породе каких-то совсем других существ, способных летать и не подвластных законам земного тяготения. Если бы Волчок только мог быть честным с самим собой. Если бы только в сердце его была вера. Вера в то, что он возьмет и пойдет туда, куда должен, и сделает все, что в его силах. Но беда была в том, что в глубине души он был убежден: дорога эта заведет в тупик.