— Вы все шутки шуткуете, Модест Федорович, пугаете меня, неразумную, аж сердце схватило.

— Не шучу, Матрена, дело серьезное. Убийство в городе, и так складывается, что без девки твоей там не обошлось. Рассказывай все, что знаешь, или я тебя туда же, в пособницы, запишу. Чего надулась, как мышь на крупу? Рассказывай. Все до капли. И не вздумай врать…

Говорил Чукеев не повышая голоса, даже добродушно говорил, но это спокойствие и напугало Матрену, больше чем крики и ругань, к которым она давным-давно привыкла. Нутром догадалась — дело и впрямь нешуточное, а она перед властями со своим заведением всегда виновата. До каторги, может, и не дойдет, а прихлопнуть — прихлопнут, запросто, как муху на подоконнике. Перестала угодливо улыбаться, со злостью буркнула:

— Спрашивай.

— Вот оно и ладненько. — Чукеев отодвинул от себя пустую чашку и на край стола выложил пакет, завернутый в старую газету, развернул шелестящую бумагу и вздернул, расправляя обеими руками, рваное платье. — Чье это?

— Анькино.

— Точно?

— Точнее некуда, сама ей покупала.

Чукеев кинул платье на спинку стула и задал второй вопрос:

— Как эта девка у тебя оказалась?

Оказалась Анна Ворожейкина в тайном публичном доме Матрены Кадочниковой, как и большинство девок, не по своей доброй охоте, а по великой нужде. Отец ее, запойный шорник Ворожейкин, раньше времени свел в могилу жену, которая худо-бедно, но держала супруга в оглоблях семейной жизни. Оставшись один и без всякого укорота, он так загулял, что даже просохнуть хотя бы на один день не успевал. В считанные месяцы спустил барахлишко из дому до последней иголки и сгинул неизвестно куда, успев перед этим и сам дом продать. Вот и оказалась Анна в одночасье на улице — ни кола, ни двора, ни денежки, ни хлебца. Помогли добрые люди, устроили прислугой к холостому акцизному чиновнику Бархатову. Он хоть и пожилой был, но силу мужичью еще не всю растратил, а тут прямо на квартиру такой розан подали. Ну и впал в грех, распечатал девку. Какое-то время попользовался, а дальше, как и положено, Анна забрюхатела. Бархатову довесок совсем ни к чему, он привык, как вольный казак, сам по себе жить, а тут… Сунул Анне красненькую и выставил на улицу — колотись, как можешь. В это самое время и подобрала ее Матрена Кадочникова, отвела к знакомой лекарке, и та за небольшую плату вытравила плод у неразумной девки. Память, как известно, забывчива, а тело — заплывчато. Анна поселилась у Матрены, стала исправно ублажать посетителей, и все шло тихо-мирно до тех пор, пока не появился на исходе ноября неизвестный господин, хорошо одетый и с приличными манерами; такому прямая дорога в публичный дом Эдельмана, где ковры, люстры и отдельные номера, а он — сюда. Но у богатых свои причуды, решила Матрена, а когда господин, не торгуясь, выложил деньги, она и вовсе растаяла, мигом построила перед ним своих девок — выбирай, какая глянется.

Господин выбрал Анну. И ходил к ней две недели подряд, в одно и то же время, словно по расписанию. Платил по-прежнему щедро, но скоро Матрена почуяла неладное. Заглянула однажды в комнатку, а там даже постель не разобрана, господин же с Анной сидят за столиком и о чем-то шепчутся. Как только посетитель ушел, Матрена приступила к Анне с расспросами — почему так? А я откуда знаю? — отвечала Анна. — Ему больше разговоры нравится говорить. Так ничего Матрена и не добилась от девки, а скоро и господин исчез, не стал больше появляться. Все, казалось бы, на свои места встало, и жизнь покатилась по-прежнему, но после Рождества Анна внезапно исчезла на целую ночь и появилась лишь под утро, в одной рубашонке, а поверху — мужичий зипун накинут. Матрена взялась за ремень, исхлестала Анну, как блудливую корову, но ничего не добилась. Ее одно тревожило: как бы девка самостоятельно не взялась на стороне подрабатывать, о другом она и не думала. Но тут заявилась Зеленая Варвара и так Матрену настращала, что та решила отступиться. Да и Анна после этого случая вела себя по-прежнему, будто ничего и не было.

А сегодня пошла утром баню затоплять — и как в воду канула.

Чукеев покивал головой, хлебнул наливки и попросил:

— А теперь нарисуй-ка мне обличие этого господина.

— Ну, какое обличие… — задумалась Матрена, — бритый, в хорошем пальте с воротником, красивый…

— Тьфу, дура, — озлился Чукеев, — глаза, волосы, нос какой, еще что заметила? Как зовут?

— Мне он не назывался, а Анька говорила — Леонид Никитич. Волосом черный и глаза темные. Видный господин, еще тросточка у него была.

— Хэ, а Зеленая Варвара почему именно в то утро пришла?

— А я знаю? Вот у нее и спросите.

— Спросим, — пообещал Чукеев, — со всех спросим. Мало никому не покажется.

Вернувшись в участок, он приказал Балабанову срочно разыскать и доставить Зеленую Варвару, а сам отправился к Шалагиным. Чувствовал Модест Федорович — мельникова дочка главного не договаривает.

2

«Вчера Максим пришел к нам в дом, без всякой предварительной договоренности, и имел долгую беседу с родителями. Меня не позвали, и о чем беседовали — я не знаю, но увидела, что Фрося подает им чай, и решила переломить свою гордость. Упросила эту колыванскую красотку, чтобы она послушала. Но как только Фрося подала чай, ее тут же и выпроводили, она лишь одно услышала, что Максим перед папочкой извинялся. Под конец уединенного чаепития соизволили и меня позвать. Я вошла, села за стол и растерялась: все на меня смотрят и радостно так улыбаются, будто я именинница. Думала, что меня снова допрашивать станут, но ошиблась. Папочка с мамочкой взялись расспрашивать Максима: откуда он родом, да кто его родители. Вот я и узнала, что родом господин прапорщик из Саратовской губернии, что родители его купеческого звания, а сам он учился в Казанском университете, но курса не окончил, потому что решил посвятить себя военной службе и поступил в нее вольноопределяющимся. Затем был отправлен в юнкерское училище, каковое окончил, и получил направление в наш город. Скоро он ожидает присвоения очередного звания и будет подпоручиком. Я слушала Максима и не узнавала его — какой-то он скушный был, казалось, что не говорил, а казенную бумажку зачитывал. Тогда я стала вспоминать вечер в Городском корпусе, наши танцы, и мне снова стало весело и светло, но Максим заговорил, и опять — скушно, будто латынь зубришь.

На прощание папочка с мамочкой пригласили Максима в гости, на следующее воскресенье, и он сказал, что обязательно будет. На этом и расстались.

Вот я и думаю — каким он для меня в воскресенье явится? Веселый, с горящими глазами, как раньше, или скушный, будто казенный рапорт? Жду и стараюсь не думать о другом… Нет, ни за что!»

Дальше было написано еще несколько строчек, но Тонечка старательно их зачеркнула, бархатной тряпочкой вытерла перо и захлопнула сафьяновый переплет своего девичьего дневника, которому доверяла раньше самые сокровенные тайны, а эту, последнюю, — не решилась. Заключалась же тайна в том, что Тонечку преследовало неодолимое желание снова оказаться в избушке и снова ощутить свою безраздельную власть над странным, сильным, но теперь уже совсем не страшным конокрадом по имени Василий. Желание это в последние дни было столь велико, что ей даже приснился сон. Будто бы она сидит в той самой избушке, на топчане, а Василий стоит перед ней на коленях и о чем-то просит, прямо молит ее, а она хохочет, хохочет и никак не может остановиться. Уж так ей весело, как и бывает только во сне. И от этой веселости, переполнившей ее до краев, она вдруг взяла и запела новый романс, который разучивали в последний раз у господина Млынского. Запела и проснулась…

И к чему этот сон?

В дверь постучали, и Тонечка быстро спрятала тетрадь в сафьяновом переплете в ящик стола, сверху накрыла учебниками.

— Барышня, — раздался из-за двери голос Фроси, — просят вас в гостиную выйти.

— Зайди сюда, — попросила Тонечка и, когда Фрося вошла, быстрым шепотом спросила: — Кто просит?

Фрося оглянулась на дверь и так же, шепотом, сообщила:

— Любовь Алексеевна велела, там пристав, толстый этот, опять пришел, сказал, что разговор к вам имеет.

— Опять допрашивать станет. — Тонечка оттопырила губку, оправила платье и решительно направилась в гостиную, так быстро, что Фрося едва за ней поспевала.

В гостиной сидел на стуле тучный Чукеев, широко расставив толстые ноги в больших сапогах, а перед ним прохаживалась Любовь Алексеевна и что-то выговаривала гостю. Чукеев не возражал, только прикладывал к груди широкую ладонь и наклонял голову, соглашаясь. На затылке у него просвечивала розовая проплешина.

— Антонина, господин Чукеев желает задать тебе несколько вопросов. — Любовь Алексеевна остановилась и строго поглядела на дочь.

— А они что — с первого раза не смогли запомнить? — выпалила Тонечка.

— Не дерзи! — повысила голос Любовь Алексеевна, — отвечай.

— Хорошо, мамочка. — Тонечка оправила кружева на рукаве платья и опустила глаза, всем своим видом выражая полное послушание.

— Скажите, барышня, — Чукеев пошевелился на стуле, и стул под ним жалобно пискнул, — тот человек, который вас увез, имени своего, случайно, не называл?

— Нет, не называл.

— А в деревне, где были, к нему приходили какие-нибудь люди?

— Нет, не приходили.

— Так, так. — Чукеев постучал толстыми пальцами по коленям, задумался. Вдруг хлопнул по коленям ладонями и крикнул: — Откуда Васю-Коня знаешь?

Тонечка от неожиданности даже отшатнулась, щеки вспыхнули, но в последний момент она смогла справиться с растерянностью и жалобно взглянула на Любовь Алексеевну:

— А почему они на меня кричат?

— Да, действительно, а почему вы кричите? Что вы себе позволяете? — начала строжиться Любовь Алексеевна.

— Простите, простите меня, ради бога, — Чукеев снова стал наклонять голову, показывая розовую проплешину, — случайно вырвалось, знаете ли, служба тяжелая-с, привычка дурная… Значит, как я понял, барышня, Васю-Коня вы знаете?

— Не знаю я никакого коня! И Васю вашего не знаю!

— А давайте-ка проверим. Разрешите мне, уважаемая Любовь Алексеевна, на окошечко глянуть в комнате у барышни? Только глянуть?

— Да вы никак с ума сходите, Модест Федорович! Только еще обыск у нас не устраивали!

— Помилуй бог, какой обыск! Мне лишь глянуть!

И, не дожидаясь разрешения, Чукеев проворно поднялся со стула и засеменил из гостиной в комнату Тонечки, все остальные — за ним следом. Чукеев раздернул шторы, поглядел вниз, на брандмауэр, хмыкнул и стал ощупывать бумагу, которой были заклеены щели на окне. Тонечка замерла — ни живая, ни мертвая. Она ведь забыла и даже не вспомнила, что Вася-Конь, открывая створку, разорвал бумагу.

— Хэ, — раздумчиво протянул Чукеев, провел указательным пальцем по аккуратной белой полоске, — надо же, целая…

— А какой она должна быть? — сурово спросила Любовь Алексеевна. — Вам не кажется, Модест Федорович, что вы уже перешли всякие границы приличия?

— Простите, простите великодушно, — Чукеев задом попятился к двери, — служба у нас такая, беспокойная, приходится иногда и без приличий… Простите еще раз и разрешите откланяться.

— Фрося, проводи господина пристава. — Любовь Алексеевна демонстративно отвернулась от Модеста Федоровича и удалилась в гостиную.

«Эх, зараза, — думал Чукеев, спускаясь по лестнице, — мне бы эту девицу на полчаса в участок, я бы из нее все вытряхнул. Эх, если бы не папашка! Знает она конокрада, знает! А без него во всей этой истории не обошлось — сердцем чую. Ну, ничего, ничего, поглядим — придумаем!»

Выпроводив пристава, Любовь Алексеевна долго еще не могла успокоиться, и слышно было, как она в гостиной громко разговаривает сама с собой. Тонечка ее не тревожила и, задернув на окне шторы, думала только об одном: кто заклеил щели?

В это время приехал на обед Сергей Ипполитович, разминувшись с Чукеевым буквально в считанные минуты. Узнав от жены о визите пристава, он пришел в полное негодование:

— Эти полицейские мерзавцы уже всякую грань переходят! Знают только одно — взятки брать без зазрения совести, а когда дело касается их конкретной службы — ползают, как беспомощные котята! Я этого так не оставлю и обязательно подниму вопрос в городской управе о работе полиции!

— Поднимешь, поднимешь. — Любовь Алексеевна погладила его по плечу и улыбнулась. — Давайте обедать. В кои-то веки ты нас своим присутствием обрадовал… Фрося, накрывай на стол.

За обедом никто о визите пристава не вспоминал, говорили о домашних делах, шутили, а Сергей Ипполитович, приняв вишневой наливки, и вовсе пришел в полную благодушность, даже пообещал, что в ближайшее воскресенье вывезет всех за город, на Заельцовские дачи.