Но судьбе угодно было, что решение это пришло значительно раньше, и пришло оно здесь, в Екатеринбурге, причем совершенно неожиданно.

Владелец большущего галантерейного магазина, купец Иннокентий Кофтунов, с которым они сразу нашли общий язык и даже понравились друг другу, вторую встречу назначил не в магазине, а у себя дома. Но делового разговора не получилось. Едва только они к нему приступили, как в доме поднялась суета и послышались радостные крики. Оказалось, что в гости приехал двоюродный брат Кофтунова, служивший по тюремному ведомству в самой столице.

— Кофтунов Дмитрий Алексеевич, — отрекомендовался он Николаю Ивановичу, когда закончились поцелуи и объятия с родственниками. Был он высок, широкоплеч, носил пышные рыжие усы, а над ними нависал тяжелый, мясистый нос, имевший красно-сизую окраску, которая красноречиво свидетельствовала о том, что сей господин не прочь хорошо выпить и закусить.

Николай Иванович засобирался уходить, но его оставили обедать, а во время обеда на радостях было немало выпито, еще больше сказано радостных слов по поводу встречи, и хозяин, придя в полное благодушное настроение, предложил перекинуться в карты.

— По маленькой, по маленькой, — приговаривал Иннокентий Кофтунов, проводя гостей в отдельную залу, где стоял круглый столик, покрытый добротным сукном, на котором очень удобно было писать мелом. Еще во время обеда выяснилось, что следует Дмитрий Алексеевич в Томскую губернию с ревизией по пересыльным тюрьмам, и едет туда уже третий раз подряд за последние два года, и что поездки эти ему надоели изрядно. А уже за картами он по-родственному признался брату, что это не просто так, а интриги завистников. На что Иннокентий резонно ему советовал — узнать, кто они такие, да и самих отправить в Томскую губернию нюхать прелые онучи у каторжников.

Но скоро разговор иссяк и сошел на нет — игра становилась все азартнее. Ставки, по мере того как подавалось шампанское, прыгали вверх. Первым остепенился и вышел из игры Иннокентий, но Дмитрий Алексеевич его не поддержал, заявив, что хочет отыграться, и потребовал еще шампанского. Теперь они за столиком оставались вдвоем с Николаем Ивановичем, и игра шла уже столь по-крупному, что Иннокентий только вздыхал.

Проигрался Дмитрий Алексеевич в прах. С горя осушил одним махом бутылку шампанского и уснул прямо за столиком, уложив голову на раскиданные карты.

Иннокентий развел руками и, вздохнув, высказал сожаление:

— Азартный он у нас, без меры. Экую прорву деньжищ продул. Да что делать… Прошу за долгом завтра прибыть, часикам к двенадцати. У меня здесь такой суммы в наличности не имеется, а с него что возьмешь — казенный человек.

Николай Иванович откланялся и ушел.

А в двенадцать часов следующего дня, явившись бодрым и свеженьким, как пупырчатый огурчик, он сразу начал с извинений:

— Прошу покорно прощения, наугощался я вчера в излишек; если что сказал несуразное — не обессудьте…

Когда же Иннокентий вынес ему деньги, Николай Иванович замахал руками:

— Да помилуй бог, любезнейший, какие долги, какие деньги! Такие милые люди! У меня вот только просьба к Дмитрию Алексеевичу…

— Полностью к вашим услугам, — вытянулся Дмитрий Алексеевич, веря и не веря, что карточный долг ему прощают.

Просьба оказалась следующей: узнать, где может быть сосланная по приговору суда в Твери некая госпожа Оконешникова, купеческого звания, вероисповедания православного. И хотя срок ее ссылки давно уже закончился, возможно ли отыскать какие-то следы — куда выбыла, если умерла — где похоронена…

— Приму все меры, — радостно заверил Дмитрий Алексеевич.

И слово свое сдержал. Спустя несколько недель, через Иннокентия дал известие: госпожа Оконешникова была выпущена после отбытия положенного срока на вольное поселение и проживает в настоящее время в уездном городе Каинске Томской губернии.

Николай Иванович не удержался и обнял Иннокентия, как родного.

Теперь оставалась самая малость — сорвать куш и прямиком следовать в Каинск.

Но не получилось.

В сторону Томской губернии пришлось Николаю Ивановичу следовать в тюремном вагоне, потому как судьба, до сих пор благосклонная к нему в опасном его ремесле, в славном городе Екатеринбурге не только отвернулась, но еще и сотворила злую насмешку.

В гостиничном коридоре он столкнулся нос к носу с Кузьмой Петровичем Зайцевым, лесоторговцем из Ярославля, которого в свое время ловко облапошил, всучив фальшивые векселя якобы от Ярославской железной дороги. Представлялся он тогда чиновником по железнодорожному ведомству, и Зайцев, испытывая уважение к мундиру, доверился ему полностью. За что и поплатился.

Теперь, встретив его в коридоре гостиницы и сразу узнав, Кузьма Петрович не стал задавать вопросов, даже ругаться не соизволил, а сразу и со всей силы махнул кулачищем, вышиб натертый паркет из-под ног Николая Ивановича, а затем уже навалился сверху и заломил руки. По силе и по мощной рослой фигуре Кузьме Петровичу надо было носить фамилию Медведева, а не Зайцева. Скрутил он Николая Ивановича в один момент и крепко помятого самолично доставил в полицию. Там вникли в суть дела и ахнули: так вот он, Артист, собственной персоной, надо же — до Урала добрался!

Началось следствие, и длилось оно почти целый год. Словно путаную веревочку, разматывала полиция воровскую судьбу Николая Ивановича Оконешникова, по прозвищу Артист.

И размотала. До самого конца.

Суд приговорил его к шести годам каторги.

И вот, следуя на новое местожительство в тюремном вагоне, проезжая совсем рядом с неведомым Каинском, где жила мать, он решился на отчаянный шаг — на побег. Ни одного героя в любительском спектакле в родной гимназии, ни одну выдуманную им роль в воровской жизни не играл Николай Иванович с такой отдачей и с таким пылом, как он изображал сумасшедшего в тюремном вагоне. В какой-то момент ему даже показалось, что он и на самом деле сходит с ума, брызгая слюной, закатывая глаза и пытаясь грызть зубами засаленную решетку. Но в Барабинске, ближайшей станции от Каинска, его не высадили, как он надеялся, а довезли до Ново-Николаевска и определили в отдельном углу переселенческой больницы, где тихо помирали под надзором двух стражников и одного полупьяного фельдшера еще несколько больных бедолаг, снятых с этапа. В больнице Николай Иванович резко переменил поведение: стал тихим, смирным и только раскачивался, сидя на шатком топчане, да бормотал вполголоса монологи принца Гамлета, которые прекрасно помнил еще с гимназических лет. Стражники на него особого внимания не обращали, как и на других доходяг, сидя за столом у открытой двери в камору — палатой ее язык не поворачивался назвать, — целыми днями резались в карты, замусоленные до того, что шлепались они о столешницу, как оладьи. На ночь стражники запирали камору снаружи на здоровенный железный засов и уходили домой. Да и чего их охранять, доходяг, если стены прочные, на окнах толстенные решетки — куда денутся? Но был еще пол, который регулярно окатывали водой из ведра, а после присыпали хлоркой. Вот он и прогнил в дальнем углу. Из расшатанного топчана Николай Иванович вытащил гвоздь и за три ночи расковырял в подгнившей половице лаз, а еще за две ночи вырыл нору в земле — и оказался на воле.

Стоял тихий и непроницаемо темный по ночам август. Путаясь в переулках, натыкаясь на заборы, Николай Иванович кое-как выбрался к Оби, увидел в редеющих потемках силуэт моста и, сориентировавшись, понял, что ему нужно переплавляться на другой берег, а дальше идти — держась линии железной дороги. Он решил добираться до Каинска. Ему удалось размотать цепь на одной из лодок, переплавиться через реку и еще до рассвета пройти верст десять и укрыться в березовом колке, где он и пролежат в высокой траве, время от времени задремывая, весь день. А ночью снова тронулся в путь.

Комара уже не было, ночи еще не стали холодными, в колках полным-полно было переспелой смородины, и Николай Иванович, держась только на ней, никем не обнаруженный, добрался до Барабинска, переночевал на отшибе в каком-то овраге, а рано утром рискнул выбраться на дорогу, чтобы понять — как идти до Каинска. И вот тут его удачный побег, прошедший без сучка и задоринки, рухнул в одночасье, совершенно неожиданно и нелепо.

Едва он только успел перейти дорогу, как послышался невдалеке переливчатый звон колокольчика. Николай Иванович в тот же миг ничком распластался в придорожной канаве и затаился. Звонкий голос колокольчика все ближе, вот уже и звук копыт стал различимым, еще ближе, совсем рядом, и вдруг — сытый, громкий голос:

— Стой! Стой, Ермил, кому говорю, облегчиться надо… Слабенькая у станционных настойка, никуда не годится, в голову не бьет, а только мочу гонит. Поскупились, станционные, черт бы их побрал!

И — шаги к обочине дороги, уверенные, тяжелые, хорошо слышные в утренней тишине. Упругая струя ударила сверху прямо по ногам Николая Ивановича. Он замер, будто умер, надеясь, что пронесет.

Не пронесло.

— Эй, кто тут? А ну вылезай, чего там затаился! Вылезай, доставать не буду — стрельну.

И действительно — послышался сухой щелчок взводимого курка револьвера.

Николай Иванович поднялся и выбрался из канавы.

— Ого, вот это гусь! И костюмчик к лицу. Ермил. Тащи веревку, вяжи его!

Николаю Ивановичу оставалось только пожалеть, что не раздобыл в какой-нибудь деревне гражданского платья, так и шел в арестантском халате и в котах, — боялся он заходить в деревни, а теперь вот… Стоял перед ним крепкий усатый мужик в полицейском мундире, слегка скалился, показывая крупные зубы, и не опускал револьвера со взведенным курком. Тогда Николай Иванович еще не знал, что стоял перед ним помощник каинского пристава господин Гречман, служака рьяный и удачливый. Это надо же такому случиться — ехал после затянувшегося застолья со станционными в Барабинске; остановился, чтобы нужду справить, и беглого арестанта поймал.

Кучер Ермил, здоровенный парень с туповатым лицом, быстро и сноровисто связал руки Николаю Ивановичу и тычками в спину подогнал к коляске.

— Не вздумай спрыгнуть, — предупредил Гречман, усаживаясь рядом и пыхая на него крутым перегаром, — я стрелок добрый, уложу, как зайца.

Домчали до Каинска одним махом. И сразу же, не откладывая в долгий ящик, Гречман приступил к допросу: кто таков, откуда сбежал, куда шел?

Николай Иванович не стал запираться. На вопросы отвечал четко и правдиво, а когда допрос закончился, попросил, чтобы Гречман снял с него крест.

— А это еще зачем? — насторожился тот.

— Снимай, снимай, сам увидишь. Или руки мне развяжи.

— Еще чего!

Поднялся из-за стола, указательным пальцем брезгливо ухватил засаленный шнурок, снял довольно крупный деревянный крест.

— Ломай.

— Зачем? — удивился Гречман.

— Ломай, говорю!

Дерево сухо хрустнуло в крепких пальцах Гречмана, и оказалось, что внутри него сделаны отверстия, и из этих отверстий высыпались махонькие, ярко взблеснувшие бриллианты. Еще давно один умелец на Макарьевской ярмарке в Нижнем Новгороде сработал Николаю Ивановичу этот тайник, который всегда был на груди владельца. И сработал его столь искусно, что никому из надзирателей, делавших многочисленные обыски, и в голову не пришло поинтересоваться деревянным крестом на засаленном шнурке.

— Можешь забрать себе, а если мою просьбу выполнишь — еще получишь. — Николай Иванович помолчал и тихо добавил: — Я тебя как человека прошу…

И дальше сказал, что в Каинске у него живет мать, которую он никогда не видел, и что просит он Гречмана лишь об одном — дозволить с ней увидеться.

Гречман задумался. Затем аккуратно сгреб бриллианты со стола, завернул их в бумажку, сунул в карман, спросил:

— А где остальные, про которые говоришь?

— В надежном месте. Правда, далековато, но не беда — съездишь, а я скажу, где взять.

— Ладно, ты пока посиди, а вечером еще поговорим.

Николаю Ивановичу развязали руки и отвели в кутузку. До вечера его никто не тревожил, а вечером, уже в сумерках, в камеру заявился Гречман и коротко приказал:

— Выходи, поедем.

Все на той же коляске и с тем же кучером Ермилом по опустевшим к тому времени каинским улицам выехали на окраину города и остановились возле приземистого домика с палисадником. В низком и маленьком оконце горел желтый огонек. Калитка, висящая на покосившемся столбе, была полуоткрыта и словно приглашала войти в гости.

— Вылезай, — скомандовал Гречман, — сроку тебе даю один час.

Николай Иванович вылез из коляски и, медленно переставляя враз одеревеневшие ноги, двинулся к калитке. Душа его замерла в ожидании. Вот сейчас он пошире откроет калитку на покосившемся столбе, сделает всего несколько шагов по махонькой оградке и перешагнет порог приземистого домика, где наконец-то увидит свою мать, поцелует ее руки, которых так не хватало ему в детстве, уткнется лицом в теплое плечо — и жизнь, вся его путаная, наперекосяк пошедшая жизнь, озарится иным, доселе ему невиданным светом.