У Тонечки новое платье было уже пошито, еще накануне памятного благотворительного концерта в городском собрании, и поэтому думала она сейчас совсем о другом. Думала она о Василии и о том, что все попытки разыскать его успехом не увенчались. Оставалась последняя надежда на Фросю, которая в ближайшее воскресенье собиралась в Колывань и обещалась, если удастся, что-нибудь разузнать. Сейчас, рассеянно помешивая серебряной ложечкой чай в фарфоровой чашке, Тонечка совершенно неожиданно для самой себя решила, что в воскресенье в Колывань отправится она вместе с Фросей. Как отпроситься у мамочки и как убедительнее все преподнести, Тонечка даже не представляла, но ничуть не огорчалась, потому как была уверена: они придумают с Фросей уважительную причину и в поездку их отпустят.

Придумав это, Тонечка сразу повеселела, быстренько допила чай и отправилась в свою комнату, потому что ей надо было еще собраться и успеть в гимназию на последнюю репетицию.

Успела она вовремя, репетиция прошла замечательно, и довольная директриса, сидевшая в актовом зале на первом ряду, соизволила три раза хлопнуть пухлыми ладонями. До начала концерта оставалось еще два с половиной часа, и, коротая время, старшие гимназистки собрались в пустой классной комнате, где со стены на них сурово взирали российский государь император и римские философы. Похоже, что они были не очень довольны громким щебетанием молодых девушек и потому хмурились. Но девушки на портреты не обращали внимания и на все лады обсуждали последнюю городскую новость, о которой уже успели написать местная и губернская газеты. Из-за несчастной любви в военных казармах застрелился поручик Гордиевский, а перед этим он написал прощальное письмо и сообщил в нем, что нет ему жизни без дамы N, которая отвергла его любовь. Имени своей возлюбленной поручик Гордиевский не назвал, и весь город вот уже вторую неделю терялся в догадках — кто она? В церкви отпевать покойного, как самоубийцу, не стали, но воинский караул возле гроба был. Благоразумные родители ходить на похороны своим дочерям запретили, но отчаянная Ольга Королева, переодевшись в мужской полушубок, обув старые валенки и натянув на голову рваную шапку, тайком на похоронах побывала и теперь, блестя глазами, рассказывала подругам:

— Волосы у него русые, и вот так набок зачесаны, потому что он в висок стрелял, а зачесали — чтобы рану не было видно. Стра-а-шно… — округляя глаза и переходя на шепот, сообщала Ольга и продолжала: — А сам такой красивый, усы черные и белый-белый, как мелом присыпали…

— Вот бы глянуть на эту даму; неужели такая красивая, что из-за нее стреляться стоило? — Мечтательная и некрасивая Людмила Сердоликова расправила складки платья на коленях и оглядела подруг вопросительным взглядом. — Это какую же красоту иметь надо…

— Красота здесь совершенно ни при чем, — неожиданно для самой себя вступила в общий разговор Тонечка. — Если любовь настоящая — человек ничего не видит, он слепой становится…

— А ты откуда знаешь? — быстрой скороговоркой спросила Людмила.

— Знаю, — твердо, будто точку поставила, ответила Тонечка.

Подруги разом удивленно замолчали и уставились на нее, словно увидели первый раз в жизни. Ольга Королева от удивления даже приоткрыла свой хорошенький ротик. А Тонечка, только сейчас сообразив, что она в горячке выпалила, резко развернулась и вышла из классной комнаты, не чуя под собой ног и сжимая ладонями пылающие щеки.

Вслед ей удивленно и молча смотрели подруги, государь император и римские философы.

Концерт начался с приветственного слова директрисы гимназии, затем пел хор, декламировали стихи, а после стихов наступил черед Тонечки и Ольги Королевой. Подойдя к краю низенькой сцены, Тонечка успела бросить мимолетный взгляд в зал, но лиц там не различила — все сливалось в сплошное и яркое пятно: нарядные платья дам, сюртуки и мундиры мужчин, косой солнечный свет из высоких окон.

На пианино им аккомпанировал господин Млынский, аккуратно причесанный по столь торжественному случаю, с подстриженной бородой и столь же тщательно обстриженной бахромой на рукавах засаленного сюртука. Вот уже прозвучали первые аккорды, а Тонечка онемела и, плотно сжав губы, смотрела прямо перед собой, по-прежнему ничего не видя, кроме огромного яркого пятна. Ольга дернула ее за рукав, чуть обернулась к Млынскому, кивнув головой, и тот начал сначала. Яркое пятно раздернулось, из него, как из глубокой воды, вдруг вынырнула по-хищному согнутая фигура Васи-Коня, и у Тонечки прорезался голос. Дружно, плавно она подхватила вместе с Ольгой первые такты романса:

Не уходи, побудь со мною…

Где-то там, в глухом бору, в недосягаемом ей месте, стояла избушка, полузасыпанная снегом, и именно в эту избушку, а не в зал посылала свой голос Тонечка и летела всей душой следом за голосом, просила, молила: не уходи, будь рядом. Кажется, еще никогда не пела она с таким чувством. Волнение Тонечки передалось Ольге, и голос у нее тоже взлетел, воспарил, улетая за каменные стены.

Зал замер.

И рухнул, когда затихли последние слова романса, от оваций, криков «бис!» и «браво!». Млынский, опираясь одной рукой о пианино, беспрестанно и низко кланялся, складываясь худой и высокой фигурой, как циркуль; Ольга приседала, кокетливо приподнимая край платья, а Тонечка стояла, не шевелясь, невидящими глазами смотрела в зал, и яркое пятно становилось мутным, неразличимым. Она даже не осознавала, что плачет, и не чувствовала на щеках слез. А когда поняла это, убежала со сцены, проскочила длинный коридор, стуча каблуками туфелек, спустилась по крутой лестнице на первый этаж, схватила в раздевалке с вешалки свою беличью шубку и выскочила на улицу.

— Филипыч, миленький! — взмолилась она. — Домой!

— А родители где?

— Они после… Домой! — прыгнула в санки, натянула на голову полсть и уже оттуда, глухо, едва слышно, повторила: — Домой!

Филипыч оглянулся, пожал плечами и тронул коня с места.

Дома Тонечка упала на теплое плечо Фроси, открывшей ей двери, и зарыдала.

2

— Позвольте, Сергей Ипполитович, задержать вас на малое время для приватной беседы. Простите великодушно, но дело срочное…

— Мне некогда, — резко ответил Шалагин, сердито глядя Гречману в переносицу.

— Дело касается вашей дочери и принимает, надо заметить, очень серьезный оборот. — Гречман прижимал широкую ладонь к выпуклой груди, туго обтянутой шинелью, и смотрел на Шалагина почти просительно, даже пышные усы обвисли. Но глаза оставались холодными.

Он задержал Сергея Ипполитовича на выходе из гимназии, где тот вместе с супругой долго разыскивал дочь, пока не выяснилось, что она уехала. Любовь Алексеевна, наняв извозчика, поспешила домой, а обеспокоенный Сергей Ипполитович имел еще долгую беседу с директрисой гимназии, которая, время от времени шлепая пухлыми ладонями, успокаивала его:

— Не извольте тревожиться, Тонечка, знаете ли, девушка впечатлительная, да и все они в этом возрасте слегка экзальтированы, все принимают близко к сердцу… Я думаю, что не стоит проявлять большой тревоги…

И почти успокоила.

Сергей Ипполитович вышел из гимназии, и тут ему заступил дорогу Гречман, за спиной которого безмолвно маячил румяными щеками-яблоками Балабанов.

— Вы что, в участок меня повезете?

— Да боже упаси! Сергей Ипполитович! Как вы могли подумать! Давайте вот пройдемся по улице и поговорим. — Чуть повернул голову и через плечо кратко приказал Балабанову: — Отстань!

Тот вытянулся и замер.

Сергей Ипполитович молча пошел по чисто разметенной от снега улице. Шаги его поскрипывали резко, отрывисто. Гречман, на полшага отстав, ступал за ним почти беззвучно.

— Я слушаю вас. Что за дело, которое касается моей дочери?

— Дело, господин Шалагин, — просительный тон в голосе Гречмана сразу исчез, — очень даже необычное. В городе орудует разбойничья шайка. Орудует нагло, дерзко и, надо признаться, не без успеха. У нас есть все основания предполагать, что ваша дочь что-то знает об этой шайке, но скрывает…

— Вы даете себе отчет, — перебил его Сергей Ипполитович, — о том, что говорите?!

— Вполне, господин Шалагин. Наберитесь терпения. Итак, сначала ваша дочь пропала почти на целые сутки и находилась все это время с известным конокрадом по кличке Вася-Конь. На вопросы, заданные ей приставом Чукеевым, ничего вразумительного не ответила. Дальше — больше. Прапорщик Кривицкий опознал этого Васю-Коня… А вот и сам он, услышите, как говорится, из первых уст. Думаю, вам чрезвычайно любопытно будет… Господин прапорщик, потрудитесь подойти к нам.

Действительно, навстречу им легким торопливым шагом спешил Максим. Несмотря на холодный ветер, он был в фуражке, и уши у него горели малиновым пламенем. Остановился, молча козырнул.

— Потрудитесь, господин прапорщик, рассказать уважаемому Сергею Ипполитовичу о том, что произошло в прошлое воскресенье.

— Сергей Ипполитович, поймите меня правильно, я счел своим долгом…

— Не объясняйтесь, говорите по существу. — Сергей Ипполитович нахмурился.

— В прошлое воскресенье мы были возле дома господина Королева, — по-военному четко начал говорить Максим, — мимо проезжала подвода, в вознице я узнал того самого человека, который сбежал от пристава Чукеева и сбросил меня с повозки, а затем скрылся с Антониной Сергеевной. Естественно, я побежал в дом господина Королева, чтобы телефонировать в полицию. Но Антонина Сергеевна повела себя очень странно. Во-первых, она стала кричать, предупреждая этого человека об опасности, а во-вторых… Во-вторых, за этот поступок назвала меня подлецом и дала пощечину. Безо всяких объяснений.

Максим замолчал и вопросительно взглянул на Гречмана. Тот кивнул головой, и Максим четко развернулся, пошел прочь, ни разу не оглянувшись. Сергей Ипполитович долго смотрел ему вслед. Гречман, переминаясь тяжелыми сапогами на притоптанном снегу, молчал и не задавал больше вопросов. Он, по всему было видно, ждал: что сейчас скажет господин Шалагин?

Тот, проводив взглядом Максима, поднял воротник пальто и неласково обронил:

— До свидания.

— Э-э, позвольте, — опешил Гречман, — мы не закончили!

— До свидания, — еще раз, по-прежнему неласково, обронил Сергей Ипполитович и быстрым шагом двинулся по тротуару.

— С-с-сволочь! — сказал, как выплюнул, Гречман.

Он-то рассчитывал совсем на другой эффект: надеялся, что Шалагин испугается, станет упрашивать, чтобы это дело не предавалось огласке… И в этот момент, надеялся Гречман, можно будет прибрать норовистого мельника к рукам; выяснить через дочь, где скрывается конокрад, заодно, потребовав плату за молчание, попользоваться пухлым бумажником господина Шалагина. Даже в столь сложной ситуации он не забывал о деньгах — добывать и копить их давно стало для него таким же страстным и необоримым желанием, какое бывает у пьяницы, когда тот хочет опохмелиться.

А Сергей Ипполитович тем временем, торопясь домой и даже не пытаясь взять извозчика, пребывал в необычайном волнении: все, что он услышал, напугало его до противной дрожи в руках. Он изо всей силы сжимал кулаки, так что скрипели кожаные перчатки, но руки все равно тряслись. Такой сильный испуг овладел им еще и потому, что он вспомнил слова полубезумной старухи, которым совершенно не придал значения. Как всякий здоровый и удачливый в жизни человек, он сторонился больных и убогих, а выходя из церкви после службы, всегда вручал деньги супруге, чтобы она подавала милостыню, сам же старался пройти как можно быстрее через строй нищих, протягивающих руки за подаянием. Он и Зеленую Варвару воспринял как нищую, ждущую денег за невнятное гадание. Потому и пропустил ее слова мимо ушей, забыл о них, как и о самой старухе. А сейчас думал: выходит, и она что-то знает?

В доме пахло валерьянкой. Сергей Ипполитович скинул на пол пальто в прихожей, пошел в зал. Навстречу выскочила Фрося с мокрым полотенцем в руках. Ойкнула, едва не налетев на него, побежала на кухню.

Любовь Алексеевна сидела в зале на кресле, пила валерьянку из хрустальной рюмки, и глаза ее были странно круглыми, словно увидела она нечто диковинное.

— Сергей, слава богу, приехал… Я не знаю, что делать, у Тонечки истерика, может, позвать доктора Станкеева…

— Не надо никого звать. Где Тоня?

— У себя в комнате. Но запускает туда только Фросю, остальным заходить не разрешает, даже мне… — Любовь Алексеевна, допив из рюмки остатки валерьянки, всхлипнула.

Сергей Ипполитович присел на подлокотник кресла, погладил жену по голове вздрагивающей ладонью, тихо сказал:

— Люба, успокойся, возьми себя в руки. Похоже, для нас настали тяжелые времена.

— Какие? — переспросила Любовь Алексеевна.

— Тяжелые.