Вернемся теперь к Консуэло, ибо долг романиста обязывает нас лишь бегло касаться деталей, принадлежащих истории. Однако нам кажется невозможным совершенно отделить приключения нашей героини от событий, происходивших в ее время и на ее глазах. Узнав о несчастье пандура, Консуэло не вспоминала больше о нанесенных ей оскорблениях и, глубоко возмущенная несправедливостью по отношению к нему, помогла Корилле снабдить его деньгами в тот момент, когда ему было отказано в средствах, которые могли бы смягчить суровость его заточения. Корилла, умевшая тратить деньги гораздо быстрее, чем добывать их, как раз была без гроша в тот день, когда посланец ее любовника тайно явился просить у нее нужную сумму. Консуэло была единственным лицом, к помощи которого эта женщина из инстинктивного чувства доверия и уважения решилась прибегнуть. Консуэло тотчас же продала подарок, брошенный ей императрицей на сцену по окончании «Зенобии» и передала Корилле деньги, похвалив ее при этом за то, что она не оставляет в горе несчастного Тренка. Усердие и мужество, с какими Корилла служила своему любовнику, пока это было возможно, вплоть до того, что она подружилась даже с баронессой, его признанной любовницей, к которой смертельно ревновала, внушили Консуэло какое-то уважение к этому развращенному, но не окончательно испорченному созданию, сохранившему еще добрые побуждения сердца и порывы бескорыстного великодушия.

– Падем ниц перед промыслом Божьим, – говорила она Йозефу, подчас упрекавшему ее за близость с Кориллой. – Человеческая душа даже в заблуждении сохраняет нечто благостное и великое, к чему чувствуешь уважение и в чем с радостью находишь те священные следы, которые являются как бы печатью Божьей десницы. Там, где можно пожалеть, найдется и что простить, а где есть что простить, будь уверен, добрый мой Йозеф, там есть и что полюбить. Эта бедная Корилла, живущая как животное, иногда поступает как ангел. Видишь ли, я чувствую, что если останусь артисткой, то должна привыкнуть без ужаса и гнева смотреть на все эти гнусности, среди которых протекает жизнь погибших женщин. Ведь и они, эти падшие, колеблются между жаждой добра и влечением ко злу, между опьянением и раскаянием. И даже, признаюсь, мне кажется, что роль сестры милосердия была бы полезнее для моей добродетели, чем жизнь более чистая и отрадная, чем блистательные связи и спокойное существование среди людей сильных, счастливых, уважаемых. Чувствую, что сердце мое создано наподобие рая доброго Иисуса, где с большей радостью, с большим приветом встретят одного раскаявшегося грешника, чем сто торжествующих праведников. Мое сердце призвано сочувствовать, жалеть, помогать и утешать. Мне кажется, что имя, данное мне матерью при крещении, налагает на меня этот долг и указывает мою судьбу. У меня, Беппо, нет другого имени. Общество не дало мне права с гордостью носить имя отца, и если, по мнению света, я унижаю себя, отыскивая крупинки чистого золота в грязи чужих дурных нравов, то ведь я не обязана отчитываться перед светом. Я только Консуэло – ничего больше. И этого достаточно для дочери Розамунды, ибо Розамунда была бедной женщиной, и о ней отзывались еще хуже, чем о Корилле, а я должна была и могла ее любить, какой бы она ни была. Ее не почитали, как Марию-Терезию, но она не приказала бы приковать за ногу Тренка, чтобы умертвить его в муках, а самой завладеть его деньгами. Корилла также не сделала бы этого, а ведь, вместо того чтобы драться за нее, тот самый Тренк, которому она помогает в несчастье, частенько бивал ее. Йозеф! Йозеф! Господь своим величием превосходит всех наших монархов: и раз Мария-Магдалина восседает у него на почетном месте, рядом с непорочной девой, то, пожалуй, и Корилла при том дворе будет иметь преимущество перед Марией-Терезией. А о себе скажу: если бы мне пришлось в те дни, которые мне еще предстоит провести на земле, покинуть виновных и страждущих, чтобы сидеть на пиру праведников, среди благоденствующей добродетели, то я не считала бы, что путь этот приведет меня к спасению. О, благородный Альберт смотрел на это так же, как я, и, конечно, не стал бы порицать меня за мое доброе отношение к Корилле.

Консуэло говорила все это своему другу Беппо через две недели после первого представления «Зенобии» и происшествия с бароном фон Тренком. Шесть представлений, на которые ее пригласили, уже состоялись. Госпожа Тези снова появилась в театре. Императрица при посредстве посланника Корнера потихоньку воздействовала на Порпору и продолжала ставить брак Консуэло с Гайдном условием ее поступления на императорскую сцену по окончании ангажемента Тези. Йозеф ничего не знал об этом. Консуэло ничего не подозревала. Она думала только об Альберте, который больше не появлялся и не давал о себе знать. В голове у нее бродила тысяча предположений, она принимала тысячу противоположных решений и даже прихворнула от пережитого нервного потрясения и тревог. Она не покидала своей комнаты с тех пор, как покончила с театром, и без конца смотрела на кипарисовую ветку, сорванную, как ей казалось, на одной из могил в гроте Шрекенштейна.

Беппо, единственный друг, которому она могла раскрыть свое сердце, сначала хотел было разубедить ее в том, что Альберт приезжал в Вену. Но когда она показала ему кипарисовую ветку, он глубоко задумался над этой тайной и в конце концов сам уверовал в то, что молодой граф принимал участие в истории с Тренком.

– Послушай, – сказал он, – мне кажется, я понял, что происходит. Альберт в самом деле приезжал в Вену. Он тебя видел, слышал, наблюдал за всеми твоими поступками, следовал за тобой по пятам. В тот день, когда мы с тобой беседовали на сцене у декорации, изображающей реку Аракс, он мог быть по ту сторону этой декорации и слышать, как я сожалел, что тебя хотят похитить с подмостков на пороге славы. У тебя самой при этом вырвались какие-то восклицания, из которых он мог заключить, что ты предпочитаешь блеск театральной карьеры печальной торжественности его любви. На следующий день он видел, как ты вошла в уборную Кориллы, и раз он все время наблюдал за тобой, то мог заметить, как туда же за несколько минут перед этим вошел пандур. Альберт так долго не являлся к тебе на помощь потому, что считал твой приход добровольным, и, только поддавшись искушению подслушать у двери, понял, как необходимо его вмешательство.

– Прекрасно! Но зачем действовать так таинственно, зачем скрывать под маской свое лицо? – промолвила Консуэло.

– Ты знаешь, как подозрительна венская полиция. Быть может, его оговорили при дворе или у него были секретные причины скрываться. Возможно, что лицо его было знакомо Тренку. Кто знает, не виделся ли граф Альберт с Тренком в Чехии во время последних войн, не столкнулся ли он с ним, не грозил ли ему, не заставил ли его выпустить из рук какую-нибудь невинную жертву? Граф Альберт мог тайно совершать в своей стране великие подвиги храбрости и человеколюбия, в то время как его считали спящим в пещере Шрекенштейна. И если он совершал эти подвиги, то, разумеется, не стал бы рассказывать о них тебе. Ты же сама не раз отзывалась о нем как о самом смиренном, самом скромном из людей. И он поступил мудро, закрыв лицо, в то время как расправлялся с пандуром, ибо если сегодня императрица наказывает пандура за то, что он опустошил ее дорогую Чехию, то, поверь, это вовсе не значит, что она будет склонна оставить безнаказанным открытое сопротивление, оказанное ее пандуру в прошлом со стороны чеха.

– Ты совершенно прав, Йозеф, и твои слова наводят меня на размышления. Многое теперь начинает меня страшно беспокоить. Альберта могли узнать, арестовать, и это так же осталось бы неизвестным публике, как падение с лестницы Тренка. Увы! Быть может, Альберт в эти минуты томится в тюрьме Арсенала, рядом с темницей Тренка. И терпит это несчастье из-за меня!

– Успокойся, я этого не думаю. Граф Альберт, должно быть, сейчас же покинул Вену, и ты скоро получишь от него письмо из замка Исполинов.

– У тебя такое предчувствие, Йозеф?

– Да, я предчувствую это. Но, если хочешь знать все, что я думаю, так, мне кажется, письмо это будет совсем иным, чем ты ожидаешь. Я убежден, что он не будет больше настаивать на великодушной жертве, которую ты собиралась принести ради него, покинув артистическую карьеру, что он отказался от мысли жениться на тебе и скоро вернет тебе свободу. Если он так умен, благороден, справедлив, как ты говоришь, то должен посовеститься вырвать тебя из театра, который ты страстно любишь. Не отрицай, я убедился в этом, и он, слушая «Зенобию», должен был понять это не хуже меня. Итак, он откажется от жертвы, превышающей твои силы, – я перестал бы его уважать, поступи он иначе.

– Но перечти его последнюю записку! Вот она, Йозеф. Ведь он говорит в ней, что будет так же любить меня на сцене, как в свете или в монастыре. Разве он не мог допустить мысли – женившись, предоставить мне свободу?

– Говорить и делать, думать и жить – не одно и то же. В страстных мечтаниях все кажется возможным, но, когда действительность вдруг предстает перед глазами, мы с ужасом возвращаемся к прежним взглядам. Никогда не поверю, чтобы какой-нибудь знатный человек мог без отвращения видеть, как его супруга переносит капризы и оскорбления публики. Попав – конечно, впервые в жизни – за кулисы, граф увидел в поведении Тренка по отношению к тебе печальный пример бед и опасностей, ожидающих тебя на театральном поприще. И он, как видно, ушел – правда, в отчаянии, зато излечившись от своей страсти и отрешившись от пустых мечтаний. Прости, что я так говорю с тобой, сестрица Консуэло. Это мой долг, ибо разрыв с графом Альбертом – твое счастье. Ты почувствуешь это позднее, хотя сейчас глаза твои и полны слез. Будь справедлива к своему жениху и не обижайся на перемену, происшедшую в нем. Когда он говорил тебе, что не питает отвращения к театру, он идеализировал его, и все это рухнуло при первом же испытании. Он понял тогда, что либо сделает тебя несчастной, вырвав из театра, либо, следуя за тобой туда, отравит собственное существование.

– Ты прав, Йозеф. В твоих словах – истина, я это чувствую: но дай мне поплакать. Сердце сжимается у меня вовсе не от обиды, что меня покинули и пренебрегли мной, а от утраченной веры в любовь, в ее могущество, которые я идеализировала так же, как граф Альберт идеализировал мою жизнь на подмостках. Теперь он понял, что, избрав такой путь, я не могу быть достойна его, по крайней мере в глазах света. А я вынуждена признать, что любовь не настолько сильна, чтобы победить все препятствия, все предрассудки.

– Будь справедлива, Консуэло, и не требуй большего, чем сама могла бы дать. Ты его не настолько любила, чтобы без колебаний и печали отречься от своего искусства, – не ставь же в вину графу Альберту, что он не смог порвать со светским обществом без ужаса и душевной муки.

– Но какова бы ни была моя тайная скорбь (теперь могу сознаться в этом), я решилась всем ему пожертвовать, а он, напротив…

– Подумай, ведь страсть пылала в нем, а не в тебе. Он молил, а ты соглашалась, насилуя себя. Он прекрасно видел жертву с твоей стороны и почувствовал, что не только имеет право, но обязан избавить тебя от любви, которую ты не хотела вызвать и в которой не нуждалась твоя душа.

Разумный вывод Йозефа убедил Консуэло в мудрости и великодушии Альберта. Она боялась, предаваясь горестным чувствам, поддаться голосу уязвленного самолюбия, а теперь, согласившись с объяснениями Гайдна, покорилась и успокоилась. Но по странности, столь свойственной человеческому сердцу, едва она обрела свободу следовать своему влечению к театру безраздельно и без угрызений совести, как испугалась одиночества, окружающего разврата и ужаснулась при мысли о будущем, полном тяжкого труда и борьбы. Подмостки – это пылающая арена. Актер на сцене приходит в такое возбуждение, что все жизненные тревоги по сравнению с ним кажутся холодными и бледными. Но когда, разбитый усталостью, он сходит с подмостков, то со страхом думает, как он прошел через это испытание огнем, и к желанию снова вернуться на сцену примешивается ужас. Мне кажется, что акробат – самый яркий пример этой трудной, исполненной горения и опасностей жизни. Он испытывает первое, жуткое наслаждение на канатах и лестницах, где совершает чудеса, превосходящие человеческие силы. Но, спустившись с них победителем, он едва не лишается чувств при одной мысли, что ему надо снова взобраться на них, снова видеть перед собой смерть и торжество – этот двуликий призрак, непрестанно парящий над его головой.

Замок Исполинов и даже Шрекенштейн, этот кошмар многих ее ночей, показались Консуэло сквозь завесу свершившегося изгнания потерянным раем, обителью покоя и чистоты, которые до конца дней будут жить в ее памяти как нечто величественное и достойное почитания. Она прикрепила кипарисовую ветку – последнее воспоминание, последний дар пещеры гуситов – к распятию, оставленному ей матерью, и таким образом, соединив две эмблемы – католичества и ереси, она мысленно вознеслась к религии единой, вечной и абсолютной. В ней почерпнула она чувство покорности перед своими собственными страданиями и веру в промысл Божий, руководящий Альбертом и всеми людьми, добрыми и злыми, среди которых ей отныне предстояло идти в одиночестве и без наставника в жизни.