Между тем красивый молодой синьор, протянувший Консуэло кропило со святой водой, продолжал стоять у кропильницы, пока все ученицы одна за другой не прошли мимо него. Он разглядывал всех с большим вниманием, и, когда самая красивая из них, Клоринда, приблизилась к нему, он решил подать ей святой воды и омочил пальцы, чтобы иметь удовольствие прикоснуться к ее пальчикам. Молодая девушка, покраснев от чувства удовлетворенного тщеславия, ушла, бросив ему смущенный и в то же время смелый взгляд, отнюдь не выражавший ни гордости, ни целомудрия.

Как только ученицы скрылись за оградой монастыря, учтивый молодой синьор вернулся на середину церкви и, приблизившись к профессору, медленно спускавшемуся с хоров, воскликнул:

– Клянусь Бахусом, дорогой маэстро, вы мне скажете, которая из ваших учениц только что пела «Salve, Regina»!

– А зачем вам это знать, граф Дзустиньяни? – спросил профессор, выходя вместе с ним из церкви.

– Для того, чтобы вас поздравить, – ответил молодой человек. – Я давно уже слежу не только за вашими вечерними службами, но и за вашими занятиями с ученицами, – вы ведь знаете, какой я горячий поклонник церковной музыки. И уверяю вас, я впервые слышу Перголезе в таком совершенном исполнении, а что касается голоса, то это самый прекрасный, какой мне довелось слышать в моей жизни.

– Клянусь Богом, это так, – проговорил профессор с самодовольной важностью, насладившись в то же время большой понюшкой табаку.

– Скажите же мне имя неземного существа, которое привело меня в такой восторг, – настаивал граф. – Вы строги к себе, никогда не бываете довольны, но надо же признаться, что свою школу вы сделали одной из лучших в Италии: ваши хоры превосходны, а солистки очень хороши. Однако музыка, которую вы даете исполнять своим ученицам, так возвышенна, так сурова, что редко кто из них может передать всю ее красоту…

– Они не могут передать эту красоту, потому что не чувствуют ее сами, – с грустью промолвил профессор. – В свежих, звучных, сильных голосах, слава Богу, недостатка у нас нет, а вот что до музыкальных натур – увы, они так редки, так несовершенны…

– Ну, одна-то у вас есть, и притом изумительно одаренная, – возразил граф. – Великолепный голос! Сколько чувства, какое умение! Да назовите же мне ее, наконец!

– А ведь правда, она доставила вам удовольствие? – спросил профессор, избегая ответа.

– Она растрогала меня, довела до слез… И при помощи таких простых средств, так натурально, что вначале я даже не мог понять, в чем дело. Но потом, о мой дорогой учитель, я вспомнил все то, что вы так часто повторяли, преподавая мне ваше божественное искусство, и впервые постиг, насколько вы были правы.

– А что же такое я вам говорил? – торжествующе спросил маэстро.

– Вы говорили мне, что великое, истинное и прекрасное в искусстве – это простота, – ответил граф.

– Я упоминал вам также о блеске, изысканности и изощренности и говорил, что нередко приходится аплодировать этим качествам и восхищаться ими.

– Конечно. Однако вы прибавляли, что эти второстепенные качества отделяет от истинной гениальности целая пропасть. Так вот, дорогой учитель, ваша певица – она одна – стоит по ту сторону пропасти, а все остальные – по эту!

– Это верно и к тому же хорошо сказано, – потирая от удовольствия руки, заметил профессор.

– Ну, а ее имя? – настаивал граф.

– Чье имя? – лукаво переспросил профессор.

– Ах, Боже мой! Да имя сирены, или, вернее, архангела, которого я только что слушал.

– А для чего вам это имя, граф? – строго спросил Порпора.

– Скажите, господин профессор, почему вы хотите сделать из него тайну?

– Я объясню вам причину, если вы предварительно откроете мне, почему так настойчиво добиваетесь узнать это имя.

– Разве не естественно непреодолимое желание узнать, увидеть и назвать то, чем восхищаешься?

– Так позвольте же мне уличить вас, любезный граф, это не единственное ваше основание: вы большой любитель и знаток музыки, это я знаю, но к тому же вы еще и владелец театра Сан-Самуэле. Не столько ради выгоды, сколько ради славы вы привлекаете к себе лучшие таланты и лучшие голоса Италии. Вы прекрасно знаете, что мы хорошо учим, что у нас серьезно поставлено дело и что из нашей школы выходят большие артистки. Вы уже похитили у нас Кориллу, а так как не сегодня-завтра у вас ее, в свою очередь, может переманить какой-нибудь другой театр, то вы и бродите вокруг нашей школы, чтобы высмотреть, не подготовили ли мы для вас новой Кориллы… Вот где истина, господин граф. Сознайтесь, что я сказал правду.

– Ну, а если бы и так, дорогой маэстро, – возразил граф, улыбаясь, – какое зло усматриваете вы в этом?

– А такое зло, господин граф, что вы развращаете, вы губите эти бедные создания.

– Однако что вы хотите этим сказать, свирепый профессор? С каких пор вы стали хранителем этих хрупких добродетелей?

– Я хочу сказать то, что есть в действительности, господин граф. Я не забочусь ни об их добродетели, ни о том, насколько прочна эта добродетель: я просто забочусь об их таланте, который вы извращаете и унижаете на подмостках своих театров, давая им исполнять пошлую музыку дурного вкуса. Разве это не ужас, не позор видеть, как та самая Корилла, которая уже начинала было по-настоящему понимать серьезное искусство, опустилась от духовного пения к светскому, от молитвы – к игровым песенкам, от алтаря – к подмосткам, от великого – к смешному, от Аллегри и Палестрины – к Альбиони и к цирюльнику Аполлини?

– Итак, вы настолько непреклонны, что отказываетесь открыть мне имя этой девушки, хотя я не могу иметь на нее никаких видов, пока не узнаю, есть ли у нее качества, необходимые для сцены?

– Решительно отказываюсь.

– И вы думаете, что я не открою его сам?

– Увы! Раз уж вы задались этой целью, вы откроете его, но знайте, что я, со своей стороны, сделаю все возможное, чтобы помешать вам похитить у нас эту певицу.

– Прекрасно, маэстро, только вы уже наполовину побеждены: я видел ваше таинственное божество, я его угадал, узнал…

– Вот как! Вы убеждены в этом? – недоверчиво и сдержанно промолвил профессор.

– Глаза и сердце открыли мне ее, и в доказательство я сейчас набросаю ее портрет: она высока ростом – это, кажется, самая высокая из всех ваших учениц, – бела, как снег на вершине Фриуля, румяна, как небосклон на заре прекрасного дня. У нее золотистые волосы, синие глаза и приятная полнота. На одном пальчике она носит колечко с рубином, – прикоснувшись к моей руке, он обжег меня, точно искра волшебного огня.

– Браво! – насмешливо воскликнул Порпора. – В таком случае мне нечего от вас таить: имя этой красавицы – Клоринда. Идите же к ней с вашими соблазнительными предложениями, дайте ей золота, бриллиантов, тряпок! Она, конечно, охотно согласится поступить в вашу труппу и, вероятно, сможет заменить Кориллу, так как нынче публика ваших театров предпочитает красивые плечи красивым звукам, а дерзкие взгляды – возвышенному уму.

– Неужели я так ошибся, дорогой учитель, и Клоринда всего лишь заурядная красотка? – с некоторым смущением проговорил граф.

– А что, если моя сирена, мое божество, мой архангел, как вы ее называете, совсем нехороша собой? – лукаво спросил маэстро.

– Если она урод, умоляю вас, не показывайте ее мне; моя мечта была бы слишком жестоко разбита. Если она только некрасива, я бы еще мог обожать ее, но не стал бы приглашать в свой театр: на сцене талант без красоты часто является для женщины несчастьем, борьбой, пыткой. Однако что это вы там увидели, маэстро, и почему вы вдруг остановились?

– Мы как раз у пристани, где обычно стоят гондолы, но сейчас я не вижу ни одной. А вы, граф, куда смотрите?

– Поглядите вон на того юнца, что сидит подле довольно невзрачной девчушки; не мой ли это питомец Андзолетто, самый смышленый и самый красивый из наших юных плебеев? Обратите на него внимание, маэстро. Это так же интересно для вас, как и для меня. У этого мальчика лучший тенор в Венеции, страстная любовь к музыке и выдающиеся способности. Я давно уже хочу поговорить с вами и просить вас позаниматься с ним. Вот его я действительно прочу для своего театра и надеюсь, что через несколько лет буду вознагражден за свои заботы о нем. Эй, Дзото, поди сюда, мой мальчик, я представлю тебя знаменитому маэстро Порпоре.

Андзолетто вытащил свои босые ноги из воды, где они беззаботно болтались в то время, как он просверливал толстой иглой хорошенькие раковины, которые в Венеции так поэтично называют fiori di mare[6]. Вся его одежда состояла из очень поношенных штанов и довольно тонкой, но совершенно изодранной рубашки, сквозь которую проглядывали его белые, точеные, словно у юного Вакха, плечи. Он действительно отличался греческой красотой молодого фавна, а в лице его было столь часто встречающееся в языческой скульптуре сочетание мечтательной грусти и беззаботной иронии. Курчавые и вместе с тем тонкие белокурые волосы, позолоченные солнцем, бесчисленными короткими крутыми локонами вились вокруг его алебастровой шеи. Все черты его лица были идеально правильны, но в пронзительных черных, как чернила, глазах проглядывало что-то слишком дерзкое, и это не понравилось профессору. Услышав голос Дзустиньяни, мальчик вскочил, бросил все ракушки на колени девочки, сидевшей с ним рядом, и в то время как она, не вставая с места, продолжала нанизывать их на нитку, вперемежку с золотистым бисером, подошел к графу и, по местному обычаю, поцеловал ему руку.

– В самом деле, красивый мальчик! – проговорил профессор, ласково потрепав его по щеке. – Но мне кажется, что он занимается уж слишком ребяческим для его лет делом; ведь ему, наверное, лет восемнадцать?

– Скоро будет девятнадцать, signor profesor[7], – ответил Андзолетто по-венециански. – А вожусь я с раковинами только потому, что хочу помочь маленькой Консуэло, которая делает из них ожерелья.

– Я и не подозревал, Консуэло, что ты любишь украшения, – проговорил Порпора, подходя с графом и Андзолетто к своей ученице.

– О, это не для меня, господин профессор, – ответила Консуэло, приподнимаясь только наполовину, чтобы не уронить в воду раковины из передника, – это ожерелья для продажи, чтобы купить потом риса и кукурузы.

– Она бедна, и ей еще приходится кормить свою мать, – пояснил Порпора. – Послушай, Консуэло, – сказал он девочке, – когда вам с матерью придется туго, обращайся ко мне, но я запрещаю тебе просить милостыню, поняла?

– О, вам незачем запрещать ей это, signor profesor, – с живостью возразил Андзолетто. – Она сама никогда бы не стала просить милостыню, да и я не допустил бы этого.

– Но ведь у тебя самого ровно ничего нет! – сказал граф.

– Ничего, кроме ваших милостей, ваше сиятельство, но я делюсь с этой девочкой.

– Она твоя родственница?

– Нет, она чужестранка, это Консуэло.

– Консуэло? Какое странное имя, – заметил граф.

– Прекрасное имя, синьор, – возразил Андзолетто, – оно означает утешение…

– В добрый час! Как видно, она твоя подруга?

– Она моя невеста, синьор.

– Каково! Эти дети уже мечтают о свадьбе.

– Мы обвенчаемся в тот день, когда вы, ваше сиятельство, подпишете мой ангажемент в театр Сан-Самуэле.

– В таком случае, дети мои, вам придется еще долго ждать.

– О, мы подождем, – проговорила Консуэло с веселым спокойствием невинности.

Граф и маэстро еще несколько минут забавлялись наивными ответами юной четы, затем профессор велел Андзолетто прийти к нему на следующий день, обещав послушать его, и они ушли, предоставив юношу его серьезным занятиям.

– Как вы находите эту девочку? – спросил профессор графа.

– Я уже видел ее сегодня и нахожу, что она достаточно некрасива, чтобы оправдать пословицу: «В глазах восемнадцатилетнего мальчика каждая женщина – красавица».

– Прекрасно, – ответил профессор, – теперь я могу вам открыть, что ваша божественная певица, ваша сирена, ваша таинственная красавица – Консуэло.

– Как? Она? Эта замарашка? Этот черный худенький кузнечик? Быть не может, маэстро!

– Она самая, сиятельный граф. Разве вы не находите, что она будет соблазнительной примадонной?

Граф остановился, обернулся, еще раз издали поглядел на Консуэло и, сложив руки, с комическим отчаянием воскликнул:

– Праведное небо! Как можешь ты допускать подобные ошибки, наделяя огнем гениальности таких дурнушек!

– Значит, вы отказываетесь от ваших преступных намерений? – спросил профессор.

– Разумеется.

– Вы обещаете мне это? – добавил Порпора.

– О, клянусь вам! – ответил граф.

Глава III

Рожденный под небом Италии, взращенный волею случая, как морская птица, бедный сирота, заброшенный, но все же счастливый в настоящем и верящий в будущее, Андзолетто, этот несомненный плод любви, этот девятнадцатилетний красавец юноша, беспрепятственно проводивший целые дни около маленькой Консуэло на каменных плитах Венеции, разумеется, не был новичком в любви. Познав радости легких побед, не раз выпадавших ему на долю, он бы уже истаскался и, быть может, развратился, если бы жил в нашем печальном климате и если бы природа не одарила его таким крепким организмом. Однако, рано развившись физически, предназначенный для долгой и сильной зрелости, он еще сохранил чистое сердце, а девственность его сдерживалась волей. Случайно он повстречался с маленькой испанкой, набожно распевавшей молитвы перед изваянием Мадонны, и, чтобы поупражнять свой голос, он стал петь с нею при свете звезд целыми вечерами. Встречались они и на песчаном взморье Лидо, собирая ракушки: он – для еды, она – чтобы делать из них четки и украшения; встречались и в церквах, где она молилась Богу всем сердцем, а он во все глаза смотрел на красивых дам. И при всех этих встречах Консуэло казалась ему такой доброй, кроткой, услужливой и веселой, что он, сам не зная, как и почему, сделался ее другом и постоянным спутником. До сих пор Андзолетто знал в любви одно лишь наслаждение. К Консуэло он испытывал чувство дружбы, но, будучи сыном народа и страны, где страсти довлеют над привязанностями, не сумел дать этой дружбе иное название, кроме любви. Когда он заговорил об этом с Консуэло, та лишь заметила: «Если ты в меня влюблен, значит, ты хочешь на мне жениться?». На что он ответил: «Конечно, раз ты согласна, мы поженимся».