– Вы правы, что верите в его возвращение и ждете его, дорогая синьора. Граф Альберт не только жив, но, надеюсь, и неплохо себя чувствует, так как в своем убежище он еще интересуется любимыми книгами и цветами. В этом я убеждена и могу вам представить доказательства.

– Что вы хотите сказать этим, дорогое дитя мое? – воскликнула канонисса, поддаваясь ее уверенному тону. – Что вы узнали? Что открыли? Ради самого Бога, говорите, верните к жизни несчастную семью!

– Скажите графу Христиану, что его сын жив и находится недалеко отсюда. Это так же верно, как то, что я люблю вас и уважаю.

Канонисса вскочила, чтобы бежать к брату, который еще не спускался в гостиную, но взгляд и вздох капеллана удержали ее на месте.

– Не будем так опрометчиво радовать моего бедного Христиана, – проговорила она, также вздыхая. – Знаете, дорогая, если бы ваши чудесные обещания не сбылись, мы нанесли бы несчастному отцу смертельный удар!

– Вы сомневаетесь в моих словах? – спросила с удивлением Консуэло.

– Упаси меня Бог, благородная Нина! Но вы можете заблуждаться! Увы, с нами самими это не раз случалось! Вы говорите, дорогая, о доказательствах. Не можете ли вы привести их нам?

– Не могу… или, скорее, мне кажется, что я не должна это делать, – с некоторым смущением проговорила Консуэло. – Я открыла тайну, которой граф Альберт, несомненно, придает большое значение, но не считаю себя вправе выдать ее без его согласия.

– Без его согласия! – воскликнула канонисса, нерешительно глядя на капеллана. – Уж и вправду не видела ли она его?

Капеллан еле заметно пожал плечами, совершенно не понимая, как он терзает бедную канониссу своим недоверием.

– Я его не видела, – продолжала Консуэло, – но скоро увижу, и вы тоже, надеюсь, увидите. Вот почему я и боюсь задержать его возвращение своей нескромностью, противной его воле.

– Да царит Божественная истина в твоем сердце, великодушное создание, и пусть говорит она твоими устами! – произнесла растроганная канонисса, глядя на Консуэло нежно, но все же с некоторым беспокойством. – Храни свою тайну, если она у тебя есть, и верни нам Альберта, если ты в силах это сделать! Одно могу сказать: если это осуществится, я буду целовать твои колени, как сейчас целую твой бедный лоб… влажный и горячий, – прибавила она, прикасаясь губами к прекрасному воспаленному лбу молодой девушки и взволнованно глядя на капеллана.

– Если она и безумна, – сказала Венцеслава капеллану, как только они остались наедине, – все-таки это ангел доброты, и мне кажется, она принимает наши страдания ближе к сердцу, чем мы сами. Ах, отец мой! Над этим домом тяготеет проклятие: здесь каждого, у кого бьется в груди благородное сердце, поражает безумие, и наша жизнь проходит в том, что мы жалеем тех, кем должны восхищаться.

– Я вовсе не отрицаю добрых побуждений юной иностранки, – возразил капеллан, – но рассказ ее – бред, не сомневайтесь в этом, сударыня. Она, по-видимому, сегодня ночью видела во сне графа Альберта и вот неосторожно выдает нам свои сны за действительность. Остерегайтесь смутить благочестивую, покорившуюся душу вашего почтенного брата такими пустыми, легкомысленными уверениями. Быть может, не следовало бы также слишком поощрять и безрассудную храбрость синьоры Порпорины… Это может привести ее к опасностям иного рода, чем те, которым она так смело шла навстречу до сих пор…

– Я вас не понимаю! – с простодушной серьезностью ответила канонисса Венцеслава.

– Мне очень нелегко объяснить вам это… – проговорил достойный пастырь. – Но видите ли, мне кажется, что если бы тайное общение, понятно, самое чистое, самое бескорыстное, возникло между этой молодой артисткой и благородным графом…

– Ну и что же? – спросила канонисса с удивлением.

– Что же? А не думаете ли вы, сударыня, что внимание и заботливость, сами по себе весьма невинные, могут в короткое время, благодаря романтическим обстоятельствам и возвышенным идеям, вылиться в нечто опасное для спокойствия и достоинства молодой музыкантши?

– Мне это никогда не пришло бы в голову! – воскликнула пораженная канонисса. – Неужели, отец мой, вы допускаете, что Порпорина может забыть свое скромное, зависимое положение и войти в какие-либо отношения с человеком, который стоит настолько выше ее, с моим племянником Альбертом фон Рудольштадтом!

– Граф Альберт фон Рудольштадт может сам невольно натолкнуть ее на это, проповедуя, что преимущества рождения и класса – одни лишь пустые предрассудки.

– Вы заронили в мою душу серьезное беспокойство, – сказала Венцеслава, в которой пробудились фамильная гордость и тщеславие, связанные со знатным происхождением, – единственные ее недостатки. – Неужели зло уже зародилось в этом юном сердце? Неужели причиной ее возбуждения, ее стремления разыскать Альберта является не прирожденное великодушие, не привязанность к нам, а менее чистые побуждения?

– Хочу надеяться, что пока этого еще нет – ответил капеллан, у которого была единственная страсть – разыгрывать при помощи своих советов и рекомендаций влиятельную роль в графской семье, сохраняя при этом видимость робкого почтения и раболепной покорности. – Но вам все-таки следует, дочь моя, зорко следить за грядущими событиями и все время помнить о возможной опасности. Эта трудная роль как нельзя больше вам подходит, ибо небо наградило вас осторожностью и проницательностью.

Разговор этот сильно взволновал канониссу и дал совершенно новое направление ее тревогам. Словно забыв, что Альберт почти потерян для нее, что он, быть может, умирает или даже умер, она теперь была всецело озабочена мыслью о том, как предотвратить последствия того, что в душе называла неподходящей привязанностью. Она походила в этом на индейца из басни, который, спасаясь от свирепого тигра, влез на дерево и отгонял докучливую муху, жужжавшую над его головой.

В течение всего дня она не сводила глаз с Порпорины, следя за каждым ее шагом, тревожно взвешивая каждое ее слово. Наша героиня – а в данное время наша мужественная Консуэло была поистине героиней – не могла не заметить беспокойства канониссы, но была далека от того, чтобы объяснять его чем-либо иным, кроме недоверия к ее обещанию вернуть Альберта. Девушка и не старалась скрыть свое волнение, так как ее спокойная, чистая совесть подсказывала ей, что она может не краснеть за свой замысел, а гордиться им. Чувство смущения, которое вызвал в ней несколько дней назад восторженный пыл молодого графа, рассеялось перед серьезной решимостью действовать, свободной от малейшего тщеславия. Язвительные насмешки Амалии, угадывавшей ее план, хотя и не знавшей его подробностей, мало ее трогали. Едва обращая на них внимание, она отвечала лишь улыбкой, предоставляя канониссе прислушиваться к колкостям юной баронессы, запоминать их, истолковывать и находить в них страшный тайный смысл.

Глава XL

Однако, заметив, что канонисса следит за нею так внимательно, как никогда прежде, и опасаясь, как бы столь неуместное усердие не повредило ее планам, Консуэло стала вести себя более сдержанно, благодаря чему ей удалось среди дня ускользнуть от надзора Венцеславы и проворно направиться по дороге к Шрекенштейну. В эту минуту у нее было лишь одно стремление – встретить Зденко, добиться от него объяснений и окончательно выяснить, захочет ли он проводить ее к Альберту. Она увидела его довольно близко от замка, на тропинке, ведущей к Шрекенштейну. Казалось, он охотно шел ей навстречу и, поравнявшись, заговорил с ней очень быстро по-чешски.

– Увы! Я не понимаю тебя, – проговорила Консуэло, как только ей удалось вставить слово. – Я почти не знаю и немецкого языка. Это грубый язык, ненавистный нам обоим: тебе он говорит о рабстве, а мне об изгнании. Но раз это единственный способ понимать друг друга, не отказывайся говорить со мной по-немецки; мы оба одинаково плохо говорим на нем, но я тебе обещаю выучиться по-чешски, если только ты захочешь меня учить.

После этих приятных ему слов Зденко стал серьезен и, протягивая ей свою сухую, мозолистую руку, которую она, не задумываясь, пожала, сказал по-немецки:

– Добрая девушка Божья, я выучу тебя своему языку и всем своим песням. С какой ты хочешь начать?

Консуэло решила, что надо подделаться к нему и к его причудам, употребляя при расспросах его же выражения.

– Я хочу, – сказала она, – чтобы ты спел мне балладу о графе Альберте.

– О моем брате Альберте, – отвечал он, – существует более двухсот тысяч баллад. Я не могу передать их тебе: ты их не поймешь. Каждый день я сочиняю новые, совсем непохожие на прежние. Попроси что-нибудь другое.

– Отчего же я тебя не пойму? Я – утешение. Слышишь, для тебя мое имя – Консуэло! Для тебя и для графа Альберта, который один здесь знает, кто я.

– Ты Консуэло? – воскликнул со смехом Зденко. – О, ты не знаешь, что говоришь. «Освобождение – в оковах…».

– Я это знаю, – перебила она. – «Утешение – неумолимо». А вот ты, Зденко, ничего не знаешь: освобождение разорвало свои оковы, утешение разбило свои цепи.

– Ложь! Ложь! Глупости! Немецкие слова! – закричал Зденко, обрывая свой смех и переставая прыгать. – Ты не умеешь петь!

– Нет, умею, – возразила Консуэло. – Послушай!

И она спела первую фразу его песни о трех горах, которую прекрасно запомнила; разобрать и выучиться правильно произносить слова ей помогла Амалия.

Зденко слушал с восхищением и затем сказал ей вздыхая:

– Я очень люблю тебя, сестра моя, очень, очень. Хочешь, я тебя выучу еще другой песне?

– Да, песне о графе Альберте: сначала по-немецки, а потом ты выучишь меня петь ее и по-чешски.

– А как она начинается? – спросил он, лукаво на нее поглядывая.

Консуэло начала мотив вчерашней песни: «Там есть, там есть душа в тревоге и в унынье…».

– О! Это вчерашняя песня, сегодня я ее уже не помню, – прервал ее Зденко.

– Ну так спой мне сегодняшнюю.

– А как она начинается? Скажи мне первые слова.

– Первые слова? Вот они, слушай: «Граф Альберт там, там, в пещере Шрекенштейна…».

Не успела она произнести эти слова, как выражение лица Зденко внезапно изменилось, глаза его засверкали от негодования. Он отступил на три шага, поднял руки, как бы проклиная Консуэло, и заговорил что-то по-чешски гневным и угрожающим тоном.

Сперва она испугалась, но, увидав, что он уходит, окликнула его, чтобы пойти за ним. Он обернулся и, подняв, по-видимому, без всякого усилия своими худыми и как будто такими слабыми руками огромный камень, яростно прокричал по-немецки:

– Зденко никогда никому не сделал зла. Зденко не оторвал бы крылышка у бедной мухи, а если б малое дитя захотело его убить, он дал бы себя убить малому дитяти. Но если ты хоть раз еще взглянешь на меня, вымолвишь одно слово, дочь зла, лгунья, австриячка, Зденко раздавит тебя, словно дождевого червя, хотя бы ему пришлось затем броситься в поток, чтобы смыть со своего тела и души пролитую им человеческую кровь!

Консуэло в ужасе пустилась бежать и в конце тропинки встретила крестьянина, который, увидев ее, мертвенно-бледную, словно преследуемую кем-то, с удивлением спросил, уж не попался ли ей навстречу волк.

Консуэло, желая выпытать, бывают ли у Зденко припадки буйного помешательства, сказала ему, что она встретила юродивого и испугалась.

– Вам нечего бояться юродивого, – с усмешкой ответил крестьянин, усмотревший в этом трусливость барышни, – Зденко не злой, он всегда или смеется, или поет, или рассказывает истории, никому не понятные, но такие красивые.

– Но разве не бывает, чтобы он рассердился, стал угрожать и швырять камнями?

– Никогда, никогда! – ответил крестьянин. – Этого с ним не случалось и никогда не случится. Зденко вы можете не бояться: Зденко безгрешен, как ангел.

Несколько успокоившись, Консуэло решила, что крестьянин, пожалуй, прав и что она неосторожно сказанным словом сама вызвала у Зденко первый и единственный припадок бешенства. Она горько упрекала себя за это. «Я слишком поторопилась, – говорила она себе, – я пробудила в мирной душе этого человека, лишенного того, что так гордо именуют разумом, неведомое ему страдание, которое теперь может снова проснуться в нем при малейшем поводе. Он был только маньяком, а я, кажется, довела его до сумасшествия».

Но ей стало еще тяжелее, когда она вспомнила о причине, вызвавшей гнев Зденко. Теперь уже не было сомнения: ее догадка о том, что Альберт скрывается где-то в недрах Шрекенштейна, была справедлива. Однако как тщательно и с какой подозрительностью оберегали Альберт и Зденко эту тайну даже от нее! Значит, они и для нее не делали исключения, значит, она не имела никакого влияния на графа Альберта. То наитие, благодаря которому он назвал ее своим утешением, символическая песня Зденко, призывавшая ее накануне, признание, которое Альберт сделал своему любимцу относительно имени Консуэло, все это, значит, было минутной фантазией, а не глубоким, постоянным внутренним чувством, указывавшим ему, кто его освободительница и утешительница. Даже то, что он назвал ее «утешением», словно угадав, как ее зовут, было, очевидно, простой случайностью. Она ни от кого не скрывала, что она испанка и владеет своим родным языком еще лучше, чем итальянским. И вот Альберт, увлеченный ее пением, не зная другого слова, которое могло бы сильнее выразить то, чего жаждала его душа, чем было полно его воображение, именно с этим словом обратился к ней на языке, которым владел в совершенстве и которого не понимал никто, кроме нее.