Порпора, в восторге от того, что после целого утра бесплодных волнений и мук музыкального творчества фраза наконец удалась, стал машинально шарить по полу, стараясь нащупать горлышко бутылки. Не найдя ее, он принялся искать на пюпитре и по рассеянности хлебнул из стоявшей там чашки. Это был чудесный кофе, искусно и терпеливо приготовленный для него Консуэло одновременно с шоколадом; Иосиф, по новому знаку своего друга, только что принес его совсем горячим.
— О, нектар богов! О, друг музыкантов! — воскликнул Порпора, наслаждаясь кофе. — Какой ангел, какая фея принесла тебя из Венеции под своим крылом?
— Дьявол! — ответила Консуэло.
— Ты ангел и фея, милое мое дитя, — ласково проговорил Порпора. — Я прекрасно вижу, что ты любишь меня, заботишься обо мне, хочешь сделать меня счастливым. Даже этот бедный мальчик и тот интересуется моей судьбой, — прибавил он, заметив Иосифа; юноша, стоя на пороге передней, смотрел на него влажными, блестящими глазами. — Ах, бедные мои дети, вы хотите скрасить такую жалкую жизнь! Безрассудные! Вы сами не знаете, что делаете! Я обречен на отчаяние, и несколько дней любви и благосостояния еще более заставят меня почувствовать ужас моей доли, когда эти чудные дни улетят.
— Я никогда не покину тебя, всегда буду твоей дочерью, всегда буду тебе служить! — воскликнула Консуэло, обнимая его за шею.
Порпора опустил свою плешивую голову на ноты и разрыдался. Консуэло и Иосиф тоже заплакали, а Келлер, из любви к музыке не хотевший уходить и, чтобы объяснить свое присутствие в передней, принявшийся приводить в порядок парик хозяина, увидев через полуоткрытую дверь эту раздирающую душу картину скорби маэстро, дочерней преданности Консуэло и захватившего Иосифа восторженного чувства к знаменитому старцу, выронил из рук гребень и, приняв в благоговейном умилении парик Порпоры за свой носовой платок, поднес его к глазам.
В продолжение нескольких дней Консуэло из-за простуды вынуждена была сидеть дома. Во все время своего длинного и полного приключений путешествия она не боялась перемены погоды, капризов осени, то знойной, то дождливой и холодной, в зависимости от местности, по которой они проходили. Легко одетая, в соломенной шляпе, не имея ни плаща, ни смены одежды, когда ей случалось попадать под дождь, она тем не менее ни разу даже не охрипла. Но едва она успела засесть в темную, сырую, плохо проветриваемую квартиру. Порпоры, как холод и недомогание ослабили ее энергию и повлияли на горло. Помеха эта очень раздражала Порпору. Он знал, что его ученице следовало торопиться, чтобы получить приглашение в итальянскую оперу, так как госпожа Тези, раньше стремившаяся ехать в Дрезден, теперь, казалось, начала колебаться, прельщенная настойчивыми просьбами Кафариэлло и блестящими предложениями Гольцбауэра, желавшего привлечь на императорскую сцену знаменитую певицу. С другой стороны, Корилла, лежа еще в постели из-за послеродовых осложнений, силилась с помощью друзей, найденных в Вене, склонить на свою сторону директора и ручалась, что в случае надобности сможет дебютировать уже через неделю. Порпора страстно желал, чтобы Консуэло получила приглашение и ради нее самой и ради успеха своей оперы, которую он надеялся провести на сцену вместе со своей ученицей.
Сама же Консуэло не знала, на что решиться. Взять на себя обязательство — значило отдалить минуту свидания с Альбертом, внести ужас и смятение в семью Рудольштадтов: те, конечно, не ожидали, что она снова появится на сцене. С их точки зрения это было бы равносильно отказу от чести войти в их семью, а для молодого графа это означало бы, что она предпочитает ему славу и свободу. С другой стороны, отказавшись от приглашения, она погубила бы последние надежды Порпоры, проявив, в свою очередь, такую неблагодарность, которая отравила бы ему жизнь, внесла бы в нее отчаяние, — словом, явилась бы для учителя ударом кинжала. Консуэло пугала необходимость сделать выбор: ведь любое решение наносило смертельный удар людям, дорогим ее сердцу; и ею овладевала мрачная тоска. Здоровый организм спас ее от серьезного недуга. Но в эти мучительные, страшные дни Консуэло, охваченная лихорадочной дрожью и тягостной слабостью, то сидя на корточках у жалкого огня, то бродя из одной комнаты в другую в хлопотах по хозяйству, жаждала тяжело заболеть, в надежде, что болезнь избавит ее от невыносимого положения.
Порпора, на время было просветлевший, снова стал мрачным, раздражительным, несправедливым, как только увидел, что Консуэло — источник его надежд, поддержка его мужества — вдруг впала в уныние и нерешительность. Вместо того чтобы поддержать, ободрить девушку своим вдохновением, лаской, он относился к ней с болезненным раздражением, и это окончательно привело в ужас Консуэло. Старик, то безвольный, то буйный, то ласковый, то гневный, был снедаем той самой ипохондрией, которой вскоре суждено было погубить Жан-Жака Руссо: он всюду видел врагов, преследователей, неблагодарных, не замечая, что его подозрительность, его вспыльчивость и несправедливость вызывают и отчасти объясняют плохое к нему отношение людей, которых он в этом обвинял. Оскорбленные им сперва принимали его за сумасшедшего, затем объясняли его поступки злостью и наконец решали, что надо избавиться от него, обезопасить себя или даже отомстить ему. Между низким раболепством и угрюмой мизантропией есть нечто среднее, чего Порпора не понимал, да так никогда и не понял.
Консуэло, сделав несколько напрасных попыток и убедившись, что маэстро менее чем когда-либо склонен благословить ее на любовь и брак, безропотно покорилась и уже не вызывала своего несчастного учителя на откровенные разговоры, которые только все более и более усиливали его предубеждение. Она перестала упоминать даже имя Альберта и готова была подписать всякий контракт, который будет угоден Порпоре. Оставаясь наедине с Иосифом, она открывала ему свою душу, и это приносило ей облегчение.
— Странная у меня судьба, — часто говорила она ему, — небо наделило меня талантом, душой, способной чувствовать искусство, потребностью к свободе, любовью к гордой, целомудренной независимости, но в то же время вместо холодного, свирепого эгоизма, который обеспечивает артистам силу, необходимую, чтобы пробить себе дорогу сквозь опасности и соблазны жизни, небесная воля вложила в мою грудь нежное, чувствительное сердце, бьющееся только для других, живущее только самопожертвованием. И вот под влиянием двух противоположных сил жизнь моя проходит втуне, и я никак не могу достичь цели. Если я рождена быть самоотверженной, пусть бог отнимет у меня склонность к поэзии, увлечение искусством и инстинкт свободы, превращающие мое самоотвержение в пытку, в муку. Если же я рождена для искусства, для свободы, пусть он вынет из моего сердца жалость, чувство дружбы, заботливость, страх перед страданиями, причиняемыми другим, — словом, все то, что будет отравлять успех и мешать моей карьере.
— Если бы мне было позволено дать тебе совет, моя бедная Консуэло, — отвечал Гайдн, — я сказал бы: «Слушайся голоса своего таланта и заглуши голос сердца». Но теперь я хорошо узнал тебя, ты не сможешь этого сделать.
— Нет, не смогу! И, кажется, никогда не смогу! Но подумай, как я несчастна! Подумай, какая у меня сложная, странная и злосчастная судьба. Даже став на путь самоотвержения, я так запуталась, меня настолько раздирают противоречия, что я не могу идти туда, куда влечет меня сердце, не разбив этого сердца, жаждущего творить добро и правою и левою рукой. Посвяти я себя одному, я покидаю и обрекаю на гибель другого. У меня любимый муж, но я не могу быть его женой, ибо этим я убью моего любимого отца; с другой стороны, исполняя дочерний долг, я убиваю своего супруга! В Писании сказано: «Остави отца своего и матерь свою и следуй за мужем…» Но на самом деле я и не жена и не дочь. Закон не высказался относительно меня, и общество не позаботилось о моей судьбе. Мое сердце само должно сделать выбор; однако в нем нет страстной любви, и при том положении, в каком я нахожусь, стремление к долгу и самопожертвованию не может руководить мною при выборе. Альберт и Порпора одинаково несчастны, обоим одинаково угрожает сумасшествие или смерть. Я одинаково необходима и тому и другому… Надо пожертвовать кем-либо из двух.
— А зачем? Выйди вы замуж за графа, почему бы Порпоре не жить подле вас? Таким образом вы бы вырвали его из лап нищеты, воскресили своими заботами и сразу проявили бы по отношению к обоим свое самопожертвование.
— О! Если бы это было возможным! Клянусь тебе, Иосиф, я отказалась бы и от искусства и от свободы! Но ты не знаешь Порпору, — он жаждет славы, а не благосостояния и беспечной жизни. Он живет в нищете, не замечая этого, страдает от нее, не зная, откуда идет это страдание. К тому же, постоянно мечтая о триумфах и поклонении, он не смог бы снизойти до того, чтобы примириться с чьим бы то ни было состраданием. Поверь мне, его бедственное положение в большей степени является следствием пренебрежения и гордости. Скажи он только слово, и у него найдутся друзья и с радостью придут к нему на помощь. Но дело не только в том, что он никогда не обращал внимания на то, полон или пуст его карман (ты прекрасно видел, что это относится и к его желудку), — он предпочел бы, запершись в комнате, лучше умереть с голоду, чем пойти за милостями в виде обеда к своему лучшему другу. Ему казалось бы унизительным для музыки, если бы кто-нибудь мог заподозрить, что он, Порпора, нуждается в чем-либо, кроме своей гениальности, клавесина и пера. Вот почему посланник и его возлюбленная, которые так любят и почитают маэстро, даже не подозревают об его нужде. Они знают, что старик живет в небольшой невзрачной комнате, но думают, будто он поклонник сумрака и беспорядка. Ведь он сам говорит им, что не смог бы сочинять в другой обстановке. Я же знаю нечто совсем иное. Я видела, как он в Венеции влезал на крыши, ища вдохновения в небесах и шуме моря. Его принимают в потертом костюме, облезлом парике, продырявленных башмаках и считают, что так и надо. «Он любит неряшливость, — говорят люди, — это слабость стариков и артистов. Его лохмотья ему милы, а в новых башмаках, пожалуй, он и ходить не сумел бы». Порпора это подтверждает. А я в свои детские годы видела его изысканно одетым, всегда надушенным, чисто выбритым, кокетливо потряхивающим над органом и клавесином кружевными манжетами. Но тогда он мог быть таким, никому не обязываясь. Так что Порпора никогда не согласился бы жить в праздности и безвестности где-то в Чехии, за счет своих друзей. Он не выжил бы и трех месяцев, не проклиная и не ругая всех, воображая, что существует заговор против его жизни и враги посадили его под замок, чтобы помешать ему издавать и ставить на театре свои произведения. Отряхнув прах от ног своих, он сбежал бы в одно прекрасное утро в свою мансарду, к своему изъеденному крысами клавесину, к своей пагубной бутылке и драгоценным манускриптам.
— А вы не предвидите возможности уговорить вашего графа Альберта переехать в Вену, в Венецию или в Дрезден, в Прагу — словом, в какой-нибудь музыкальный город? Ведь у вас будут огромные средства, и вы сможете поселиться где угодно, окружив себя музыкантами, заниматься искусством и предоставить тщеславию Порпоры свободу действий, не переставая заботиться о Нем. — Как можешь ты задавать мне подобный вопрос после того, как я рассказала тебе, какое здоровье и характер у Альберта? Разве может вращаться в толпе злых и глупых людей, именуемой светом, человек, которому тягостно видеть равнодушное лицо! А с какой иронией, с какой холодностью и презрением отнесся бы свет к этому безупречно нравственному фанатику, ничего не понимающему ни в его законах, ни в его нравах, ни в его привычках. Альберта столь же опасно подвергать таким испытаниям, как и стараться, чтобы он позабыл меня, хотя я и пытаюсь это сейчас сделать.
— Однако любая беда покажется ему менее страшной, чем разлука с вами, уверяю вас. Если Альберт вас любит по-настоящему, он все перенесет. А если он не любит так сильно, чтобы все вынести и на все согласиться, он вас забудет.
— Вот почему я жду и ничего не решаю. Подбадривай меня, Беппо, и не оставляй меня, — пусть будет хоть одна душа, которой я могла бы излить свое горе и которую я могла бы просить помочь мне обрести надежду.
— О сестрица! Будь спокойна! — воскликнул Иосиф. — Если мне дано принести тебе хоть маленькое облегчение, я безропотно буду терпеть все вспышки Порпоры; готов даже выносить его побои, если это может отвлечь его от желания мучить и огорчать тебя.
Разговаривая с Иосифом, Консуэло не переставала работать: готовила для всех обед, чинила тряпье Порпоры. Она добавила необходимую для маэстро мебель, приобретая незаметно одну вещь за другой. Прекрасное кресло, очень широкое и хорошо набитое волосом, заменило соломенный стул, на котором он давал отдых своим старческим, одряхлевшим костям. Сладко поспав в нем после обеда, он нахмурил брови и удивленно спросил, откуда взялось такое хорошее кресло.
— Хозяйка прислала его сюда; это старое кресло мешало ей, и я согласилась поставить его в угол, пока оно ей не понадобится.
"Консуэло" отзывы
Отзывы читателей о книге "Консуэло". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Консуэло" друзьям в соцсетях.