Бумажки с именами присутствующих были брошены в шляпу. Ее принесли Консьянсу; простодушный Консьянс запустил туда руку и извлек бумажку с именем Катрин.

Слушать, как поет Катрин, для всех было большой радостью. Катрин не только знала самые красивые песни, но и пела их в той манере, какую она усвоила на спектаклях в Париже, посещая их вместе с хозяйкой, по ее словам очень к ней благоволившей.

Так что Катрин не приходилось упрашивать. Она приглашала девять своих подруг, и десять девушек брали друг друга за руки; каждая получала условное имя, передаваемое по кругу; их руки раскачивались ритмически вперед-назад; хоровод плавно кружился, и слегка металлическим голосом Катрин начинала очередную песню, мелодию которой, к сожалению, мы воспроизвести не можем, зато приводим ее слова:

Было нас десять подруг на лугу;

Замуж пора всем. Ручаться могу:

        Была там Дина,

        Была там Лина,

Была Сюзетта, была Мартина,

             Ах-ах!

Катеринетта и Катрин.

Была там юная Лизон,

Была графиня Монбазон,

        Была Мадлен,

        Была Дю Мен.

Сын короля проезжал в добрый час,

Всех до одной поприветствовал нас:

        Поклон Дине,

        Поклон Лине,

Поклон Сюзетте, поклон Мартине,

             Ах-ах!

Катеринетте и Катрин.

Поклон молоденькой Лизон,

Поклон графине Монбазон,

        Поклон Мадлен

        И поцелуй Дю Мен.

Нас поприветствовал всех до одной,

Всем по колечку дал принц молодой:

        Колечко Дине,

        Колечко Лине,

Колечко Сюзетте, колечко Мартине,

             Ах-ах!

Катеринетте и Катрин.

Кольцо молоденькой Лизон,

Кольцо графине Монбазон,

        Кольцо Мадлен,

        Брильянт Дю Мен.

Всем по колечку нам принц подарил,

Всех нас отужинать он пригласил:

        Яблоко Дине,

        Яблоко Лине,

Яблоко Сюзетте, яблоко Мартине,

             Ах-ах!

Катеринетте и Катрин.

Яблоко юной Лизон,

Яблоко Монбазон,

        Яблоко Мадлен

        И апельсин Дю Мен.

Всех нас отужинать принц пригласил,

А после ужина спать уложил:

        В солому Дину,

        В солому Лину,

В солому Сюзетту, в солому Мартину,

             Ах-ах!

Катеринетту и Катерину.

В солому юную Лизон,

В солому Монбазон,

В солому Мадлен,

На ложе мягкое Дю Мен.

Всех до одной нас он спать уложил,

С зарей по домам разойтись предложил:

        Прощай же, Дина,

        Прощай же, Лина,

Прощай, Сюзетта, прощай, Мартина,

             Ах-ах!

Катеринетта и Катрин.

Прощай же, юная Лизон,

Прощай, графиня Монбазон,

        Прощай, Мадлен!

        Останься здесь, Дю Мен!

Хоровод Катрин имел большой успех у парней и девушек, чего нельзя сказать о Бернаре: словно протестуя против фривольности последних двух куплетов, он поднял морду, обеспокоенно посмотрел на дверь и протяжно завыл.

Нечего и говорить, протест такого рода отнюдь не нашел поддержки у развеселившейся компании, которая велела Бернару помолчать, и кто-то уже требовал вторую песню.

Бумажки с именами присутствующих снова бросили Консьянсу в шляпу, и юноша, по-видимому встревоженный больше остальных воем Бернара, запустил туда руку.

На этот раз он извлек бумажку с именем Бастьена.

Чем-чем, но просьбой исполнить песню смутить Бастьена было невозможно: в запасе у него имелся целый репертуар, но репертуар особого сорта, и потому даже девушки, вовсе не слывшие недотрогами, обеспокоенно ждали, какую же песню собирается спеть гусар.

— Ха-ха! — откликнулся тот, покручивая ус, — значит, это мне выпал жребий спеть вам песенку.

— Да, да! — подтвердили девушки, — но только хорошую, не правда ли?

— Конечно же, хорошую, — согласился Бастьен, — я ведь никаких других и не знаю.

Среди присутствующих прошел шепот недоверия.

Бастьен, чтобы успокоить публику, без промедления громким голосом затянул такую песню:

В боевом строю гусары,

        Рен-тен-тен!

В боевом строю гусары,

        Рен-тен-тен!

В сапоге одна нога, а другая — без;

Где тебя, гусар-бедняк, так мытарил бес?

        Рен-тен-тен!

И тут настроения протеста, наметившиеся при первых же словах, вырвались наружу.

— Ах, господин Бастьен, — попросили девушки, держа друг друга за руки, — пожалуйста, какую-нибудь другую, другую!

— Как другую?!

— Да, да, другую, сделайте милость.

— А почему другую? — полюбопытствовал гусар.

— Да потому, что эту мы знаем, — объяснили парни, — ты нам пел ее уже больше десяти раз.

Бастьен, сдвинув брови, повернулся к молодым людям:

— Допустим, я ее пел уже десять раз, а если мне хочется спеть ее и в одиннадцатый?

— Дело твое, Бастьен, но и мы вольны уйти, чтобы ее не слышать.

И два или три парня сделали шаг к двери.

Бернар, похоже, был на стороне протестующих, так как снова поднял морду и стал выть еще дольше и мрачнее, нежели в первый раз.

Души всех присутствующих словно содрогнулись.

— Господи Боже, — вскричала Мариетта, — уж не умирает ли кто-нибудь неподалеку?

— Не заставишь ли ты помолчать свою собаку? — воскликнул Бастьен, обратившись к Консьянсу.

— Я могу приказать Бернару: «Держи Бастьена!», когда Бастьен тонет, — ответил Консьянс, — но не могу сказать: «Бернар, замолчи!», когда Бернар хочет говорить.

— Ах, вот как, ты не можешь заставить его замолчать, — процедил сквозь зубы Бастьен, — я сам за это возьмусь, если ему вздумается завыть еще раз.

— Бастьен, — сказал Консьянс самым убедительным тоном, — советую вам: никогда не трогайте Бернара.

— И почему же это? — поинтересовался Бастьен.

— Потому что Бернар сердится на вас.

— Бернар на меня сердится? Ха-ха, с чего бы это?

Консьянс поднял на Бастьена свои большие прозрачно-голубые глаза.

— А с того, что вы, Бастьен, меня не любите, а Бернар, который любит меня, не любит тех, кто меня ненавидит.

Все, даже Бастьен, онемели, услышав этот меланхолический ответ.

— Что за ерунда, — пробормотал гусар, — напротив, я тебя не ненавижу.

И он протянул Консьянсу руку.

Консьянс, улыбнувшись, подал ему свою.

Бернар поднял морду, высунул язык и облизал соединившиеся руки Консьянса и Бастьена.

— Ты прекрасно видишь, что он меня не ненавидит, — продолжал Бастьен, по-прежнему произнося на свой лад слово «ненавидеть».

— Потому что ты в глубине души добрый, — заявил Консьянс, — и потому что порой ты признаешься самому себе, что то нехорошее чувство, какое ты испытываешь ко мне, несправедливо.

Суждение, высказанное юношей, столь точно выражало все происходившее в душе Бастьена, что гусар не сумел найти в ответ ни единого слова и сменил тему разговора.

— Итак, — сказал он, — вы просите другую песню?

— Да, да! — хором подтвердили все.

— Хорошо, я вам спою одну, бретонскую хороводную, да еще и с бретонским акцентом, но для этого мне надо переодеться.

— Тебе переодеться? — удивились парни.

— Да… и пусть эти барышни переоденут меня в старушку-мать… своими белыми ручками, а иначе… до свидания, петь не буду.

— За этим дело не станет, — заверили девушки, — что вам понадобится, Бастьен?

— О, достаточно будет чепчика, косынки и передника; к этому надо добавить прялку и пучок кудели; может быть, я немножко запутаю нить, но тем хуже… нельзя приготовить омлет, не разбив яйца, как говаривают у нас в полку.

Затем он не удержался от возгласа в своей привычной манере, уже осужденной нами:

— О, черрт поберри! Полк — вот это да!

Поскольку все предметы, затребованные Бастьеном, достать было несложно, его быстро превратили в старую пряху, и истины ради надо сказать, что, когда Бастьен с его усами и косичкой, со старушечьим чепчиком на голове, с косынкой, скромно зашпиленной на груди, с очками на носу, уселся посреди погребка, пропуская кудель до пояса и приводя прялку в движение левой ногой, а правой рукой протягивая и смачивая нить, — желанный для Бастьена триумф был полным и каждый, даже Мариетта, хлопал в ладоши и покатывался со смеху.

И лишь Бернар казался обеспокоенным.

Но это обстоятельство волновало только Консьянса, начинавшего понимать, что Бернар не станет так тревожиться по пустякам; а Бастьен, ничуть об этом не задумываясь, подчеркнуто гнусавым голосом и в полном самозабвении под аккомпанемент прялки затянул такую песню:

         Ах, как же хорошо,

         Ах, как же хорошо

         В лугах пасти коровок,

         Быкам грозить кнутом,

Когда мы с ней вдвоем, когда мы с ней вдвоем!

Когда мы вчетвером, уже не так привольно,

А вот когда вдвоем, а вот когда вдвоем,

         Прекрасно мы живем.

         Зон-зон-зон.

Не стоит говорить, что этот последний трижды повторенный слог должен был передать жужжание веретена. К сожалению, на бумаге невозможно сохранить и изобразить мимику Бастьена, а без этого, разумеется, нам не удастся произвести на читателей то же самое впечатление, какое Бастьен произвел на своих слушателей: он вызвал у них безудержный хохот.

Ободренный началом, Бастьен затянул снова:

Ужель не знаешь ты, пастушка, что ножка

         Под юбкою твоей

         Волнует все сильней.

Грудь прикрывать платком — что проку в этом, крошка?!

         Тебе пятнадцать лет —

         В любви загадок нет.

         Зон-зон-зон.

Красавица Нинон, услышь меня, пойми же:

         Зла не чиня, любя,

         Хочу обнять тебя.

Чтоб знать, как нежен я, присядь ко мне поближе!

         Всё, что сулит нам страсть,

         Со мной вкусишь ты всласть.

         Зон-зон-зон.

Красавица Нинон, во власти сладкой речи

         Сплясала босиком

         Под молодым дубком.

Красавица Нинон, во власти сладкой речи,

         Забыв свой страх и стыд,

         Любовь ему дарит.

         Зон-зон-зон.

         Ах, как же хорошо,

         Ах, как же хорошо

         В лугах пасти коровок,

         Быкам грозить кнутом,

Когда мы с ней вдвоем, когда мы с ней вдвоем!

Когда мы вчетвером, уже не так привольно,

А вот когда вдвоем, а вот когда вдвоем,

         Прекрасно мы живем.

         Зон-зон-зон.

Едва успел Бастьен под рукоплескания девушек закончить припев, как Бернар, словно ожидавший этого мгновения, чтобы продолжить песню Бастьена, подхватил последнюю музыкальную фразу на том месте, где ее прервал гусар, и постепенно перешел от низких тонов к самым высоким и заполнил все помещение таким зловещим воем, какого еще не слышали человеческие уши.

На этот раз даже Бастьен не отважился пригрозить собаке.

Вслед за воем наступила еще более мрачная тишина. Но неожиданно посреди этой тишины Консьянс поднялся рывком и выдохнул одно страшное слово:

— Пожар!

И сразу все услышали набат, зазвонивший во всю мощь на деревенской церкви.

А на улице перепуганные люди выкрикивали: «Пожар! Пожар!»

Самый жуткий крик, какой только может быть исторгнут человеческим ужасом, это, бесспорно, крик: «Пожар!», тем более под удары набата в бурю темной ночью.

Парни и девушки тотчас выбежали из погребка и помчались по улице вдоль людского потока, катившегося с северо-западного направления.