Но в ту минуту, о которой мы говорим, он еще не был окончательно, разорен; уже в долгу, но не банкрот, он, поэтому, употреблял всю свою хитрость на то, чтобы отдалить па месяц, на день, хоть на час, неизбежную катастрофу. Никто, кроме него, не мог так нахально отказывать в уплате должной им суммы, как это делал он, даже в том случае, когда его шкатулка, по странной случайности, была полна денег. В качестве должника, он был гениален. Умел, оставаясь на ваш взгляд, смиренным, униженным, даже жалким, выпроводить вас за дверь, ласково гладя вас по плечу. Но с Шадюрье случались и неприятности. Некоторые итальянские артисты бывают слишком грубы с должниками подобного рода. Однажды, некая примадонна назвала его «гадкой обезьяной» и ударила зонтиком. Он стоически вынес это оскорбление. Положим, она его побила! но платить? — никогда. Он ограничился тем, что возвел к небу свои глупые глаза, как бы призывая его в свидетели справедливости своих слов — и, в тоже время, самодовольно улыбаясь про себя.

Он сказал Глориане:

— Приветствие. Искреннее приветствие. Громадный талант. Прекрасный голос. Если угодно, я вам предлагаю ангажемент. Вот его условия, вам стоит только подписаться. Предлагаю вам исключительные условия. Поймите, тридцать шесть тысяч франков за три месяца. Я не назначал этого даже Требелли. Я разорюсь, продолжал он, печально взглянув на нее и как бы со вздохом. Но делать нечего, условия неизменны. Я более артист, чем директор. Но все несправедливы ко мне. Тридцать шесть тысяч франков, Боже мой! И так, вы подпишетесь?

— Да, — сказала она, — я согласна.

Она почти вовсе не заботилась об ангажементах, это лежало на обязанности Браскасу. И она, не умея взяться за дело, была крайне озабочена таким затруднительным положением! Но, вообще, тридцати шести тысяч франков ей, казалось, довольно. — Она встала, и Шадюрье подал ей перо.

В эту минуту, вошел Браскасу. Он бросился к ней, выхватил перо и швырнул его в лицо директора.

У Шадюрье появилось маленькое чернильное пятнышко на верхней губе, точно искусственная мушка на щеки субретки. Но он вовсе на это не претендовал и только бросил недоумевающий, совсем невинный, взгляд на оскорбившего.

— Черт возьми! — вскричал Браскасу, — хорошо, что я пришел вовремя!

— Сударь….

— Вы старый клоун!

— О!

— Вы, воспользовались моим отсутствием, чтобы одурачить Глориану.

— О! — еще раз произнес импресарио, потупив глаза в пол.

— Чтобы заставить ее подписать ангажемент, который должен разорить ее.

— Но я предлагаю двенадцать тысяч франков в месяц!

— За кого же ты нас принимаешь, старик!

— Хоть и трудно мне, но я дам пятнадцать.

— Скряга!

— Шестнадцать тысяч!

— Жид!

— Восемнадцать!

— Каналья!

— Вы хотите моего разорения! Я даю…

— Бесполезно!

— Я даю…

— Убирайтесь к черту! — Воскликнул Браскасу, хватая его за плечи

И он вытолкнул его в коридор.

Все это время, Глориана спокойно сидела у туалетного столика, покрытого кисеей, через которую сквозила голубая материя, и стирала с лица концом салфетки, обмакнутым в колд-крем, румяна, уже наполовинку исчезнувшие от пота.

— Да что с тобой сегодня? — спросила она, поворачивая немного голову.

Он взял ее за подбородок и заставил взглянуть на себя в зеркало.

— Чье это лицо? — спросил он.

— Мое, конечно!

— Нет, лицо королевы.

— А! — произнесла она.

— А тот костюм, который ты надевала в первом акте?

— Ну, платье, нечаянно попавшее в мой чемодан.

— Нет. То было платье королевы.

Она взглянула на него, удивленная.

— И могут еще надеяться, что я отдам им за двенадцать, пятнадцать или восемнадцать тысяч франков женщину, которую, благодаря ее сходству, ожидает корона и трон, женщину, которой тайно присылают с лакеем, одетым в расшитую золотом ливрею, такой туалет, о котором кричат во всех газетах! Даже более!

Он ходил взад и вперед, подпрыгивая, шевеля губами, как обезьяна, со сверкавшими, от удовольствия маленькими глазами.

— Я хорошо все обдумал в этот вечер, пока ты пела. Я еще не понимаю, но, думаю, что угадал, в чем дело. Тебя одели так, чтобы раздеть. Боже мой! Королева, снимающая свою юбку, это дорого стоит! Вообще, говорю тебе, что готовится нечто необычайное. Что, именно, я еще не уяснил себе вполне. Но чувствую, что нас окружают интриги, расчет. В нас нуждаются. Во всем этом, должно быть, замешаны любовь и политика. Смотри в оба, Браскасу! Будь осторожен. Фортуна сама идет к тебе навстречу. О! О! — вскричал он, внезапно останавливаясь, — я уверен, это она сама стучится в дверь!

Действительно, кто-то постучался в дверь ложи. Один удар, легкий, несмелый.

— Войдите! — сказал Браскасу.

Вошел князь Фледро-Шемиль; с несколько высокомерной, почти холодной осанкой, впрочем, не лишенной известной доли любезности — безупречный с ног до головы; — он умел принимать на себя эту манеру держаться, когда имел дело с маленькими людьми.

— Мадам Глориана-Глориани? — спросил он, вежливо раскланиваясь.

Браскасу отвечал:

— Это я.

— О! Вы шутите, сударь?

— Нет, серьезно. Когда приходят по какому-нибудь делу к мадам Глориани, то всегда адресуются ко мне. Спросите сами.

Глориана сделала утвердительный знак.

— А так как мы не имеем чести вас знать, — продолжал Браскасу, — то, очевидно, вы являетесь по какому-нибудь делу.

Это несколько смутило князя Фледро. Он надеялся повести легкий и пустой разговор с прекрасной примадонной; при том же, он любил вести дипломатическую болтовню, туманную, сбивчивую, неопределенную, при которой до сути дела добираются самыми трудными путями. А этот маленький человечек, приступивший к делу так прямо, почти грубо, казался ему несносным и разозлил его. Но князю нельзя было терять времени, и он сухо ответил:

— Да, по делу.

— Очень хорошо. Глориана, выйди.

Она тотчас же встала, повинуясь ему. Браскасу снял с гвоздя меховую шубу, накинул ей на плечи, проговорив на ухо:

— Дело разъясняется. Подожди меня в уборной артистов, там еще толпится народ; будь настороже, любят вовсе не тебя. Ну, ты понимаешь; ты успела во многом. Я только что был там, отзывы превосходны. Главное, не доверяйся толстухе Персано, она с усиками, и это ей испортило характер. Если она заговорит с тобой о платье, представься ничего не понимающей. А! ты увидишь там еще тенора Синьола, брюнета. Он не играет здесь, но приехал сегодня из любопытства, по случаю твоего дебюта. Он тебе будет строить глазки; поглаживая свою бороду; он пользуется успехом в свете, я его знаю. Он был гарсоном в одном ресторане в то время, когда я чистил сапоги прохожим. С этим Синьолем нечего вязаться! хуже и злее меня. Если ты в него влюбишься, я тебе переломаю ребра. Ну, теперь беги.

В ту минуту, как она готова была удалиться, князь сделал шаг вперед, как бы желая ее удержать; но она указала жестом на Браскасу и вышла, не сказав ни слова.

Итак, первым министром у этой королевы оказалась какая-то обезьяна! Делать нечего, пришлось покориться этой досадной случайности.

Оставшись один Браскасу быстро придвинул стул посетителю, уселся сам и, наклонившись в его сторону, облокотился на колени, уставился на него своими прищуренными глазами, в которых отражалось сильнейшее любопытство.

— Милостивый государь, — начал он, — я имею честь быть парикмахером и другом Глорианы, ее единственным другом. Не будете ли вы так любезны, сказать, с кем имею честь говорить?

Будучи умным человеком, князь, не хуже любого глупца, был мелочно тщеславен. Поэтому, он назвал себя, но с чересчур уже явным пренебрежением, то снимая, то вскидывая свой лорнет; и вдобавок сказал — это уже совсем плохо рекомендовало его — что он ближайший друг Фридриха II, короля Тюрингии.

Браскасу был в восторге. Но даже обрадованный смутными заманчивыми надеждами, он почувствовал оскорбление в том презрении, с каким относился к нему друг короля. Он готов уже был язвительно спросить его: «А, его парикмахер?»

Но, предвидя интересное приключение, ограничился лишь тем, что с насмешкой спросил его:

— Что же вам угодно от меня, сударь?

Князь внутренне досадовал все сильнее и сильнее. Очевидно, нельзя рассчитывать блеснуть своим красноречием и ловкостью при таких точных вопросах Браскасу. И, при том, он вовсе не хотел рисоваться своим талантом перед такой ничтожной личностью. Это было бы уместно лишь между людьми одинакового положения в обществе. Он проговорил быстро, даже каким-то повелительным тоном:

— Сударь, завтра мы уезжаем в Нонненбург.

Браскасу, готовый ко всему необычайному, не должен был ничему удивляться.

— Уезжаем, — повторял он. — В Нонненбург, в Тюрингию? Вы сказали: мы?!

— Глориана и я.

— И я.

— Если будет это угодно мадам Глориане.

— Ей это угодно. Но что же, черт возьми, мы будем делать в Нонненбурге?

— Меня назначают управляющим театрами, и я хочу поставить «Флорис и Бланшефлёр».

— Ганса Гаммера?

— Конечно.

— Пустая опера. Вовсе без мелодии, одни речитативы. Звук барабана, точно на ярмарке.

— Не будем говорить о музыке, сударь. Глориана будет дебютировать в роли Бланшефлёр.

— Дело, значит, идет об ангажементе?

— Конечно.

— Милосердный Боже! — вскричал Браскасу.

Он вскочил с места и сделал отвратительную гримасу. С высоты своих грез он вдруг упал в грязную действительность. Ангажемент! ничего более? и за границей? почти в провинции. Чтобы петь под звуки дикой музыки, которая портит голос. А! Так нет же! Разве у них нет лучшего ангажемента? И, при том, человек с таким важным видом не более, как директор театра сделал бы гораздо лучше если б не беспокоил ни себя, ни других.

Князь Фледро сказал, вставая, в свою очередь:

— Условия зависят от вас; и так, это дело можно считать поконченным. Вы, кажется, квартируете в «Гранд Отеле»? Завтра утром, я заеду за Глорианой. Мы уедем, с экстренным поездом, в девять часов, сорок минут.

— Может, еще раньше? — с явной насмешкой спросил Браскасу.

— Гм? Вы отказываетесь?

— Дураку понятно.

Князь сумел, так или иначе, скрыть всю горечь своего разочарования.

— Я переговорю с самой Глорианой, лично.

— Я сказал — «Нет!» и этого достаточно.

— И это ваше последнее слово?

— Прибавлю еще: прощайте.

— Прекрасно, господин Браскасу! — ответил на это князь, пожимая плечами.

Он подошел к двери и чуть заметным кивком головы простился с ним.

Вот-вот уйдет. Но, нет, он остановился и сказал, улыбаясь и играя своим лорнетом:

— Да, мон шер, вы, верно, никогда не слыхали о Моне Карис?

— Мона Карис? — повторил Браскасу, глаза которого мгновенно загорелись.

Разумеется, он слышал о ней! Кто же не слыхал легенды об этом чудном создании, неизвестно откуда появившемся, дочери какой-нибудь Севильской или Монтросской бродяги-нищей или же баядерки из Калькутты — которая, начав со служанки, была и публичной женщиной, и танцовщицей, и певицей; жадная, как все куртизанки, смелая, как юноша, соблазнительная, как фея, она объездила всю Европу, разоряя миллионеров и восхищая поэтов, когда, танцуя в своей короткой юбочке, одним ловким взмахом ноги откидывала ее кверху, при звонких ударах золотых кастаньет; не она ли, позднее, сделавшись чуть не королевой — до милости одного короля, который склонялся перед ней на коленях и читал ей нужные сонеты, и все же оставаясь балериной, танцевала полуодетая вокруг трона; а потом, уже совсем нагая — испанский танец на столе Совета министров. Кроме того, ненавидимая и обожаемая, торжествующая и вносившая в дела политики свою любовь авантюристки, она, продолжая плясать, заглушала народные волнения шумом и топаньем своих каблучков и выгнала иезуитов мягкими ударами своего веера!

Но зачем же князь упомянул имя, Моны Карис, уже умершей, и о которой более никто не вспоминал! Милосердный Боже! Браскасу понял. Ведь эта знаменитая танцовщица была любовницей короля Тюрингии, Фридриха I-го, дедушки ныне царствующего короля; новому Фридриху хотели доставить новую Мону Карис, и, вот, выбрали для этого Глориану-Глориани. Чёрт возьми! это недурно! Да, да, именно, так. Ангажемент! это только предлог; нужно же было мотивировать чем-нибудь прибытие в Нонненбург будущей фаворитки. О! они отлично взялись за дело! Браскасу, одним полетом воображения, сразу нарисовал себе все будущее: кареты, дворцы, куртизаны, празднества, на которых Глориана будет фигурировать в качестве королевской любовницы. Что же касается его… э! э! в царских сундуках найдется и для него достаточно золота.