И вот, он, пятнадцатилетний, худой, со слезящимися, больными глазами, с гневно сдвинутыми бровями, бледными губами и темной, с отпечатками заживших ран кожей, стал бродить по улицам в дырявых, протертых на коленях, брюках.

Однажды, проходя по базару, на улице Ротте, он увидел в одной из лавок зеленый ящик со щетками и банками ваксы. В лавке не было ни продавца, ни покупателей. Он подошел к ящику, полюбовался им, провел рукой по щетине и, не будучи никем замечен, унес с собою эти вещи. Сделал он это безо всякой задней мысли, просто, ради удовольствия украсть; но не пожелал продать ящик и оставил его у себя. Иногда случайность помогает отыскать свое призвание.

На другой день, Браскасу уже сидел на углу площади Лафайетт, возле гостиницы Капуль, поставив перед собою новенький, резко кидающийся в глаза прохожих, ящик со щетками: Браскасу, с этих пор, сделался чистильщиком обуви.

Он был счастлив. Теперь свободен! Ни монахинь, ни хозяина! Лежа на животе, уткнув нос в теплый песок и подставив спину жгучим лучам полуденного солнца, он с наслаждением предался ленивой неге, изредка следя глазами за своею длинною тенью, перепрыгнувшею через шоссе; это сладостное безделие нарушал он лишь тогда, когда нужно было обтереть пыльные сапоги какого-нибудь прохожего, или хотелось послушать росказни извозчиков, с кнутами в руках стоявших около своих фиакров.

Он вкусил теперь всю прелесть ничегонеделания: сладость грез! Этот неизбежный спутник юношеского возраста пробуждал в нем по временам инстинкты любознательности.

Чаще всего два предмета останавливали на себе его внимание: большая желтая, с черными крупными, буквами, театральная афиша, прибитая к стене гостиницы, и парикмахерская — на другом углу — где висели завитые парики и длинные косы, между которыми, непрерывно повертываясь, помещались два женских бюста, сверкая белизной и румянами, с чересчур декольтированными шеями. Театр! Женщины!

Глядя своими подслеповатыми глазами на афишу, он представлял себе оживленные лица суетливых людей. Хотя ему ни разу не приходилось еще побывать в залах театра, но он, на основании слышанного, рисовал в своем воображении блестящие кенк е ты, яркое пламя люстр, расписанные потолки, роскошные туалеты сидящих в ложах дам; а там, вдали, на ярко освещенной сцене, далекие очертания фигур, поднимавших кверху, из под волн тюля и кружев, полные руки, открывавших рот, из которого вылетали дивные, мелодические звуки — казалось, то были не люди, а какие-то боги.

К подобным иллюзиям иногда примешивались воспоминания из его жизни в обители благочестивых сестер.

Когда же зрачки его до того утомлялись однообразным видом афиши, что имена актеров начинали казаться ему начертанными огненными буквами, тогда он опрокидывался навзничь и, положив голову на зеленый ящик, будто видел стоявшего вверху, в сиянии, Иисуса, в терновом венце, пригвожденным к золотому кресту и распевавшим хвалебные гимны.

Но почему то лицо Иисуса представлялось ему в виде первого тенора, с лорнеткой на носу, которому Браскасу уже несколько раз чистил сапоги на площади Лафайетта.

В этих видениях рисовались ему и женщины, но, преимущественно, в образе тех двух кукол, которые, за витринами парикмахерской, выставляли напоказ свои восковые торсы. Женщины эти тоже пели, волоча по мозаичному полу шлейфы своих атласных ярких платьев, но сквозь эти платья он угадывал нагие формы, которые ослепляли его не менее, чем вся роскошь и пестрота их нарядов.

Выйдя из-под обаяния грез и вернувшись к жалкой действительности, он снова видел перед собой желтую афишу и механически двигающиеся бюсты. При этом, он протирал глаза, тер уши и апатично садился снова на ящик.

Однажды, чистя сапоги тенору, он сказал ему:

— По два су в день — это в неделю составит 14 су. А цена билета третьего ряда галереи, именно, 14 су. Я в течение семи дней буду даром чистить вам сапоги, если вы дадите мне билет за эту цену.

Тенор громко расхохотался и, сказал:

— Так ты любишь театр, малютка? Приходи сегодня вечером, назови мое имя контролеру, и тебя пропустят.

Сильно обрадованный и внезапно охваченный желанием быть великодушным, Браскасу вылил целую коробку ваксы на сапоги тенора и до того навел на них глянец, что в них, как в зеркале, ему представилось отражение вертящихся кукол.

Но когда, очутившись в театре, он увидал актеров и актрис, то это произвело на него грустное впечатление, и он стал к ним крайне равнодушен и даже казался печальным. Ему сразу бросились в глаза — некоторые люди обладают такой способностью быстро, всесторонне схватывать предмет — и грубые краски декораций, и слишком яркие румяна женщин, и лоскутные, увешанные погремушками и позолотой костюмы мужчин. Будь он ребенок-поэт, тогда мечты пересилили бы действительность, и в колебании газовых женских юбок воображение помогало бы ему увидеть взмахи ангельских крыльев, а вместо густого слоя румян — неподдельный румянец юности. Он же, дитя грубых инстинктов, в котором лишь на минуту сказалась восторженность юноши, он сразу понял истину и, после минутного раздумья, помирился с ней.

Раз запавшее сомнение мгновенно охватывает всю душу; подобно тому, как красивый мыльный пузырь, лопнув, превращается в мутные капли, так, именно, от соприкосновения с действительностью, рушатся воздушные замки упорных мечтателей.

Каждый поэт — мечтательный ребёнок, преобразившийся во взрослого мужчину.

Худо или хорошо, но Браскасу раз и навсегда постиг то, что называется истиной, свыкся с нею и полюбил ее. Почем знать, быть может, его мать тоже любила истину. И вот, сын проститутки отыскал то, чего не хотят видеть многие, и пошел по следам своих предков.

Почти каждый вечер он заходил в театр, незадолго до окончания спектакля, выпрашивая для этого контрамарки у соскучившихся зрителей. Через какое-то время, он настолько освоился в театре, что чувствовал себя, как дома; то критиковал манеру пения лучших певиц, то порицал баритона; аплодировал и освистывал зачастую потому только, что подучал за это плату.

Сделавшись вожаком партии подобных себе негодяев, он стал представителем особого рода власти, с которой приходилось считаться артистом, в дни своих дебютов. Постоянные абоненты давно уже ознакомились с этим тщедушным безобразным созданием и знали его привычку сидеть, положив подбородок на свои кулаки; если он делал недовольную гримасу, то все говорили:

— Будут освистывать.

К актрисам, впрочем, он был снисходителен, досадуя лишь на то, что не имел возможности сидеть в креслах у оркестра, откуда виднее наблюдать за ножками танцовщиц, ни на авансцене, чтобы заглядывать за корсаж. Особенно же был снисходителен к певицам, отличавшимся своею толщиною.

Однажды, ему предложили пять франков за то, чтобы он освистал одну толстушку; деньги он взял, но аплодировал ей очень усердно, за то, что толщина рук этой дебютантки равнялась толщине ног, которые она поднимала очень высоко. Скоро этот капризный, грубый, беспощадный человек сделался пугалом для многих.

Случилось ему переходить площадь Лафайетт, где он опять увидел желтую афишу и двух вертящихся кукол; остановившись перед ними, он как бы устыдился самого себя — то было последний раз в его жизни — разорвал афишу, плюнул на витрину и, нажав плечами, пошел далее. Со всем этим счеты были покончены.

Теперь его занятие состояло в том, что, ходя взад и вперед по тротуару, с заложенными в карманы брюк руками, в распахнувшейся блузе, он караулил у подъезда театра или консерватории входящих артистов и предлагал им доставить письмо или присмотреть за любимой женщиной. Его скоро приметили.

Влюбленные в хористок студенты обращались к его посредству, но с некоторой робостью, как к какому-либо должностному лицу. Все знали, что он был в приятельских отношениях с консьержем театра. Входя за кулисы, он окружал себя какой-то таинственностью. Когда же он возвращался оттуда с ответом и ожидал, переступая с ноги на ногу, обещанной монеты, взволнованные юноши смотрели с удивлением и даже с некоторым страхом на того, который так спокойно проник в этот чудный театральный эдем; и в его лохмотьях им чудился запах запрещенного плода.

Однажды, вечером, выйдя из-за кулис, с запачканным пудрой рукавом блузы, он вскричал на парижском наречии — так как, с некоторых пор, отрекся от своего сельского жаргона:

— Ба! Они целовали меня!

С этой минуты, ему стали завидовать. Это льстило ему и удовлетворяло его честолюбие. С помощью интриг, он сделался фигурантом, потом хористом, так как у него был слабый голосок. Теперь он также, носил расшитые золотом и галунами платья и, стоя вблизи рампы, очень заботился о своих жестах, стараясь держать себя гордо и грациозно.

Благодаря тому, что фальшивая борода скрывала наполовину его некрасивое, лицо, он очень нравился гризеткам — в то время, гризетки еще водились в Тулузе — которые по воскресеньям занимали места в галерее второго яруса. Его предпочитали даже приказчиком в пестрых галстуках и самим подпоручиком. Но, чуждый всякой аристократии, он презирал женщин, носивших на голове платки, довольствовался теми, что носили чепцы, и враждовал со шляпками.

В театре он также имел успех, прищурив глаза, раздув ноздри, он ядовито улыбался, выкидывал разные фарсы и грубо говорил: «О! гадость!» Но все это забавляло фигуранток, получавших всего лишь пятнадцать су в вечер. Он своей особой напоминал им их родное гнездо, ведь, вид лохмотьев приятен выходцам из грязи. Кроме того, он умел ловко воспользоваться антрактом и временем их переодевания, чтобы быть возле них в эти минуты. Он брал их за талию, нашептывая, при этом, разные любезности, или запускал им свои длинные ногти за корсет, что вызывало в них взрывы хохота. Когда же в коридорах раздавался звонок режиссера, он поспешно оправлял на себе платье, говоря: «Можно ли быть таким дураком!» И пока они торопливо одевались в костюмы швейцарок или придворных дам, он не спеша расчесывал свою бороду перед зеркалом

Однако, заботясь об удовольствиях, он, в то же время, не упускал из виду и своих денежных интересов. Слишком увлекающийся, но и хороший практик, он продолжал служить посредником, одновременно, не покидая своей службы и в высших сферах. Познакомить студента с хористкой? Фи! Это свойственно рассыльным, друзьям консьержей, которые бродят по вечерам, заложив руки в карманы, около входных дверей артистов. Уже прошло то время, когда он получал лишь мелкую монету в награду за свои услуги; теперь же он не беспокоил себя иначе, как за несколько луидоров. Держа в одной руке письмо, а в другой коробку с дорогими перстнями, безделушками, он подстерегал первых лучших певиц в ту минуту, когда они выходили из лож, следовал за ними и, сделав им знак, перешептывался с ними на ухо. Таким образом, он приобрел популярность сваей профессии, сделался деятельным посредником между свободной молодежью и закулисной проституцией. Все знали, что в этих делах нужно обращаться, именно, к нему, так что он занял как бы никоторое официальное положение в этом кругу.

В начале театрального сезона, ни кто иной, как Брискасу, с беспристрастием, которое хорошо вознаграждалось впоследствии, помогал распределению красивейших женщин трупы между городскими «господами». Зарабатывая много, он был крайне скуп и никогда не истратил ни гроша для подарка какой-либо фигурантке, ни разу не купил вишень ни одной гризетке квартала Полигон. Поэтому-то, однажды, в воскресенье — ему тогда было двадцать пять лет — его увидели прогуливающимся в аллеях Лафайетт, в часы, когда играла музыка, одетым в сюртук, черную шляпу, с перстнями на пальцах, с золотой цепочкой на животе, беззаботно помахивающим своею тростью с дорогим набалдашником между двойным рядом стульев.

Фортуна ослепила его. Честолюбию не было границ. Он отказался от обязанности фигуранта, которая отнимала у него много времени и отдался исключительно своему главному промыслу. Расширял круг своего знакомства, вступил в дружбу с богатыми студентами, которым он служил развлечением, и, благодаря своей неустанной болтовни, проник в аристократические кружки. Готовый на все и ничем не брезгующий, знающий хорошие места для ужина и грязные — для любовных похождений; умелый в составлении меню и незаменимый в выборе женщин; успевший успокоить ворчливых кредиторов и жадных любовниц, игравший на бирже; часто фамильярный и всегда сострадательный, почти друг и вполне слуга, обедавший иногда в столовой и никогда не отказывавшийся сбегать в погребок, предлагавший быть вашим секундантом, и чистивший ваши сапоги в день дуэли; отличавшийся необыкновенным чутьем являться, именно, там, где нуждались в его услугах — он стал неоцененным фактором молодежи целого города.

Ему, однажды, пришлось встретиться с двумя себе подобными, такими же, как он: Минюхом и Филузом.

Минюх, длинный, худой и горбатый — нечто вроде кощея с большим узлом на спине — был человек, о котором говорили, что у него есть дела. Какие, именно, «дела» — этого никто не знал наверное. В сущности, он был агентом у двух-трех банкиров, которые ссужали молодежь мелкими суммами в экстренных случаях, беря пятьдесят на сто, и не иначе, как под залог. Ничто иное, как сбытчик старья.