Все-таки, Браскасу вошел и, в ответ на вежливое приглашение цирюльника, сел перед мраморным столиком, над которым висело зеркало; но, через несколько минут, он почувствовал себя, как-то неловко. Не зная, куда уставить свои глаза, он стал разглядывать прейскуранты парижских салонов косметики, золотые рамки которых симметрично красовались по всем стенам лавочки; мельком взглянул он также и на человека, которого брили.
Это был человек, около шестидесяти лет от роду, лысый, с бахромкой седых волос на черепе, спускавшихся до ушей и даже на затылок, вроде какого-то чересчур широкого для головы чепца. Внушительного вида, одетый весь в черное, он должен был быть значительным лицом в городе; вероятно, чиновник.
Несколько обеспокоенный присутствием такого важного лица, Браскасу не спешил вступить в разговор с цирюльником, который, к тому же, осторожно водя своей бритвой по намыленному подбородку клиента, казался глубоко погруженным в это занятие и прерывал его для того лишь, чтобы произнести, с низким поклоном, чуть не касаясь до земли:
— Не соблаговолит ли дон Жозе отклонить шею назад! — Или: — Пусть дон Жозе позволит мне поднять его голову за кончик носа!
Тогда дон Жозе откидывал шею, позволял брать себя за нос, с какой-то высокомерно-снисходительной усмешкой.
Наконец, Браскасу решился быть мужественнее. Извиняясь — предварительно за плохое знание испанского языка, он объяснил, что, сегодня, утром, в первый раз приехал в Пампелуну и встретил на улице, весьма просто одетую женщину, но поразительную красавицу, блондинку, почти рыжую, и прибавил, что очень желал бы узнать…
Дон Жозе вскрикнул: бритва оцарапала ему подбородок, и капля крови окрасила мыльную пену.
При этом крике, цирюльник окончательно растерялся; он бормотал что-то, хватался за волосы и чуть самому себе не перерезал горло, с отчаянья, этой же самой злополучной бритвой. А между тем, он не был виноват в том, что его рука дрогнула: мог ли он владеть собой, когда услышал, что речь идет о Франсуэле, об этом демоническом создании, и, притом, в его квартире, в присутствии дона Жозе, в присутствии полицейского!
Повернувшись к Браскасу, он злобно вращал своими сверкающими ненавистью глазами и гневно потрясал бритвой. Полицейскому захотелось сгладить эту неприятную случайность. Он сказал ласковым, добродушным тоном, что беда не велика, так как ранка очень поверхностная; что, конечно, было бы лучше, если б этот «господин» вовсе не говорил о Франсуэле, но что это ему, как иностранцу, извинительно; кроме, того, он, — чиновник и отец семейства, смотрит на это скорее, как на невинное любопытство, чем на преступное желание; и наговорив еще много таких умиротворяющих слов, он нашел нужным сказать в заключение — и довольно сухим тоном — что если путешественник будет упорствовать в своем желании разузнать об этой «твари», то ему гораздо удобнее обратиться в другое место и к другим лицам.
Браскасу не желал ничего лучшего! Ему очень не хотелось ссориться с полицией, и тем более тотчас по приезду в Пампелуну.
Поэтому, вежливо извинившись и посоветовав наложить особого рода пластырь на ранку, он уже хотел уйти из лавки, как вдруг дон Жозе вскочил со своего места и, указывая обеими руками по направлению площади, громко вскрикнул:
— Подождите, сударь! если уважение, с которым должны относиться друг к другу все порядочные люди, не позволяет нам сообщить вам, что за личность Франсуэла, мы, по крайней мере, можем указать на то, что она сделала. Быть может, этот факт послужит вам годным указанием! Взгляните, сударь! Взгляните сюда! Говорю вам!
Отчасти изумленный таким торжественным заявлением, Браскасу не двигался с места; он увидел, что цирюльник упал на колени и крестился, бормоча молитву. Тогда он обернулся. По площади шла похоронная процессия; по сторонам тянулись два ряда молодых, печально стоящих деревьев.
Позади священника, одетого в креповую мантию и медленно ступавшего рядом с четырьмя мальчиками из певчих, который держал в руках серебряный крест с золотым распятием, в такт процессии, раскачивались носилки на плечах шестерых мужчин, одетых в черное; поверх гроба, покрытого длинным белоснежным покрывалом, печально красовались букеты и гирлянды белых лилий, белых роз и бледных асфоделий; за ними шли склонившиеся плачущие женщины в темных шерстяных платьях, под густыми черными вуалями, из-под которых слышались их рыдания; а дальше, по пяти в ряд, многочисленные члены различных конгрегаций тянулись длинной вереницей за траурным кортежем, пестря своими, кто синими, кто темными, кто рыжими, перевязями, перекинутыми за спину.
Полицейский продолжал:
— Дон Телло де Неура был милейший молодой человек, почти еще дитя: он подавал большие надежды своим родителям и учителям; его предназначали на служение церкви, и из него вышел бы достойный священник. Он уже был очень образован, но всегда говорил о себе очень скромно, тихим голосом, опустив глаза в землю. Теперь он умер.
— Какая-нибудь внезапная болезнь? — спросил Браскасу, стараясь казаться опечаленным.
— Нет, — отвечал чиновник.
— Случай?
— Нет.
— Но что же случилось с этим прекрасным молодым человеком?
Дон Жозе отвечал:
— Однажды, вечером, он зашел в дом Франсуэлы.
И, проговорив эти слова, дон Жозе сделал вежливый прощальный поклон.
Браскасу, низко поклонившись, вышел из цирюльни. По правде сказать, он плохо понимал, что общего могло быть между Франсуэлой и смертью дона Телло; но зато он отлично понял, что не безопасно было расспрашивать жителей Пампелуны об этой ненавидимой всеми и прекраснейшей девушке. И он воздержался от этого. В гостинице он остерегался расспрашивать о ней хозяйку и служанок, из боязни быть выгнанным за дверь; промолчал об интересующем его и в кабаке, где ему подавали мелкий вареный горошек и котлеты, поджаренные на испорченном масле, будучи уверен, что, при первом вопросе о Франсуэле, ему швырнут в лицо блюдо с горячим маслом или с горошком, твердым, как дробинки, которые легко могли вышибить ему глаз. Но он мучился с этим вопросом с крайне несвойственной ему лихорадочной горячностью.
Браскасу — одаренный известного рода смышленостью и, в то же время, человек скрытный, подозрительный, недалекий и пронырливый — имел в своем характере ту замечательную особенность, что не довольствовался первым явившимся у него предположением, для разъяснения чего-либо, потому только, что оно было слишком просто.
Многие, в подобном случае, сказали бы себе:
— Дело просто! красивая девушка, которую обвиняют лишь за то, что она блондинка и не имеет предрассудков!
Нет, он чувствовал, что Франсуэлу окружает ненависть совсем иного рода, чем та, которой подвергаются полные куртизанки; так как он почуял в ней редкостное создание, необъяснимое, ненормальное, быть может, восхитительное, быть может ужасное. Ведь иногда сама действительность походит на невероятное; существуют же чудовища. В то же время, хотя он и не верил в предчувствия, но как-то смутно предугадывал возможность чего-то общего между Франсуэлой, сильной и властительной, и немного тщедушным и невзрачным; лисица, в данном случае, могла сослужить службу льву.
Лишь только наступил вечер, как он отправился в переулок, тянувшийся между двумя длинными стенами. Его изумило то, что к нему прикоснулось платье священника, который спешил куда-то и опередил его. «Гм!» Но он не обратил большого внимания на эту встречу и продолжал идти в впотьмах, ощупывая стены; вдруг на него повеяло свежим воздухом с такой силой, как это случается, когда выйдешь на широкое, чистое загородное место.
Вся, постепенно повышавшаяся, луговина чернела под низко нависшими тучами, откуда повременном раздавались глухие раскаты грома; городские укрепления в этом мраке, как-то сливались с землей и шпага невидимого часового мелькала вдали, там и сям, как движущаяся змейка, то блестевшая в воздухе, то погасавшая. Лишь два, ярко освещенных красных окна боролись с темнотой ночи. Неподвижные и прямонаправленные в сторону города они будто угрожали ему. Ему напомнили они два адских жерла отверстия, вечно открытых и всегда готовых поглотить каждого.
Браскасу обрадовался; свет в окнах доказывал, что его ждали — он пошел быстрее. — О! О! кричал он. По лугу проходили люди. Вдруг у него мелькнула мысль о возможности западни; при нем было двести франков, и он пожалел, что не оставил их в гостинице. Обеспокоенный этим предположением, он осмотрелся кругом. С разных сторон приближались человеческие фигуры, которых он, ослепленный видом красных окон, сначала, не заметил, множество людей, сошедшихся из разных частей города, отдельно идущих, — но, как казалось ему, направлявшихся к одной цели. Эти ночные гуляки описывали на ходу ту линию, которую имеет распущенный веер, отдельные части которого все вертятся на одном жолнере, а центром для них служил домик Франсуэлы, ярко освещенные окна которого походили и на кровь.
— Бог мой! — вскричал пораженный этим сборищем людей Браскасу.
При том же, эти люди как бы по заранее сделанному уговору старались не замечать друг друга. Они шли прямо и поодиночке. Среди торжественной ночной тишины, Браскасу слышал лишь глухой шум шагов по траве и учащенное дыхание прохожих, несмотря на то, что они ступали медленно, даже осторожно, как-то согнувшись, точно подстерегая дичь и приготовляясь внезапно прыгнуть на нее.
— А! Ба! А! — повторял тем более изумленный Браскасу, что глаза его, теперь уже привыкшие к темноте, смогли узнать в человеке, шедшем слева около него, цирюльника — а справа — полицейского дона Жозе.
Как вдруг, мгновенно, все шедшие одновременно вздрогнули, подобно тому, как если бы под ногами у одного из них внезапно воспламенился порох; а затем, среди всеобщего смятения, виднелись лишь вытянувшиеся шеи, поднятые кверху головы и жадно протянутые вперед руки.
Из-под красных занавесей выглянула Франсуэла, вся в белом и в золоте.
Они бросились туда, опережая один другого, задыхаясь, толкаясь; черные плащи развеваемые ветром хлопали по воздуху, как крылья, на которых они неслись к этой очаровательной девушке, напоминая собой полет тех ночных бабочек, которых влечет к себе и поглощает огонь.
Но Браскасу бросился первым. Она увидала его и, произнося: «Ты!» тотчас же захлопнула окно; в ту же минуту, дверь отворилась, и он вбежал в дом.
Он был ослеплен.
Сначала, на него произвели сильное впечатление, одуряющее благоухание и роскошь обстановки, в которой он очутился, порывисто ворвавшись в комнату; тепло, благоухание, краски; каким-то лучезарным виденьем представлялась ему эта смесь огня, редкостных цветов и пестроты перьев почти неземных птиц; даже являлась мысль, что все эти яркие краски и золото, эти душистые растения и всюду разбросанные огни — суть не что иное, как сброшенная одежда Франсуэлы, которая улыбалась ему, полунагая.
Оправившись от минутного замешательства, происшедшего вследствие резкого перехода из темноты к свету, Браскасу мог уже лучше вглядеться в окружающее. Он находился в узкой комнате, обитой ярко-красными обоями, на которых висели золотые канделябры; там и сям куски голубого, розового и зеленого атласа висели по стенам тянулись по ковру, без всякой видимой причины или необходимости, просто ради яркости красок, представляя собой искусственно созданную и фантастически пестревшую лужайку. Кроме того, бокалы, безделушки, соломенные украшения. А ослепительный свет двадцати свечей, отражавшийся в кристаллах, как яркое пламя отчетливее обрисовывал весь этот шелк и мерцал на позолоте; а Франсуэла, белая и полная, соблазнительная в своем спущенном пеньюаре и закутанная массою густых волос — обезумевшая, быть может, пьяная, так как шатаясь, сделав несколько шагов, она облокотилась на горлышко бутылки, которая упала тут же со стола — Франсуэла, краски, аромат, тепло, все, под обаянием ее чудной красоты, казалось какой-то баснословной картиной роскоши и веселья.
Она сказала смеясь:
— О! Как ты безобразен! Но, кажется, французы очень забавны! Ты, ведь, заставишь меня смеяться, скажи?
И полная неги, готовая отдаться, с грацией ласкающегося животного, она обеими руками обвила шею маленького человека.
Он, изумленный, почти испуганный, увернулся от этого горячего порыва ласки и прошептал:
— О! посмотрим, посмотрим, но кто же вы?
Он уже не смел теперь сказать ей «ты», находя ее слишком прекрасной.
Все еще смеясь, но высокомерным тоном, она громко вскричала:
— Кто я? Та, любви которой добиваются многие, и которая отдается. На что тебе знать более? Ты добивался меня, вот я. Разве я не так блестяща, как звездочка, и не так прекрасна, как цветок? Но звезды слишком высоко, а цветы еще нужно сорвать; я — вся пламя и чувственность. Насыться этим пламенем и насладись благоуханием. Но что с тобой? Уж не трус ли ты? Быть может, ты боишься этого безумного опьянения? А! Да, я понимаю, тебе говорили обо мне горожане, они сказали тебе: «Это чудовище, берегись!». Негодяи! Подлецы! За что они ненавидят меня — за то разве, что я люблю их? Жены плачут, невесты приходят в отчаянье; но какое мне дело до всего этого? Разве я обязана заботиться о нерушимости брачных уз и о целомудренности ребяческих любовных свиданий? Я предназначена судьбой нарушать покой и счастье других; пусть сторонятся, иначе я увлеку их за собой в бездну. Когда я прохожу мимо мужчин, глаза их загораются, губы дышат сладострастием, а на шеях напрягаются жилы. Так и должно быть — ведь, нет никого прекраснее меня! Нет ничего удивительного в том, что вихрь гнет тростник, и что пожар поглощает солому. Положим, я причиняю, зло; многие умерли с отчаяния потому только, что я сказала им: «Не хочу более»; или разбила их жизнь, сказав: «Хочу еще». Почему первые не переставали любить меня? Почему вторые не могли более любить меня? Я не ответственна ни за глупость одних, не за безумие других. И потом, о чем могут жалеть эти трупы, которых я живыми держала в общих объятиях? Сегодня хоронили дона Телло, этого прекрасного молодого человека; колокола провожали его своими похоронными заунывными звуками, между тем, как под черными вуалями раздавались рыдания плакавших женщин; и все матери проклинали меня, представляя себе, что и их сыновья могли бы также умереть из-за меня, как умер тот. — Черт возьми! Но, пусть оживет это бледное дитя и пусть скажет, не получил ли он, взамен своей жизни, столько наслаждения и восторгов любви, что чудные образы этих волшебных сновидений могут наполнить собой его могильный сон! Да, они уверены в этом, эти люди, которые говорят: «Я ненавижу ее!» И они нагло лгут. Солома не может ненавидеть костер, так как ее прямое назначение превратиться в мерцающие искры. Днем они убегают от меня, правда, но, все же оглядываясь назад, чтобы еще раз взглянуть на меня, чтобы унести хоть частичку меня в своих глазах, а потом, едва наступит ночь, в тот час, когда демоны — искусители блуждают вблизи грешных душ — никто иной как Франсуэла доставляет им небесные восторги любви, и только у ней дышат они жгучим дыханием неги; если же они, вопреки своему желанию не идут ко мне, то благоухание моих волос всю ночь не дает им уснуть и возбуждает лихорадочный жар во всем теле. Но они и не имеют сил отказаться от меня! Ты видел их! Да, ты их видел! Ползком, пробираясь в темноте, они идут сюда. Разве ты не чувствуешь их присутствия, вблизи нас? Они окружают нас зачарованным кругом затаенных желаний, который все приближается и сжимается все теснее. То жгучее пламя, которое сжигает нас теперь, быть может, вызывается силою их пламенных взоров, проникающих сюда сквозь стены; их знойное дыхание страсти бросает меня в твои объятия, и уже не твои только, но и их руки, обнимают меня.
"Король-девственник" отзывы
Отзывы читателей о книге "Король-девственник". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Король-девственник" друзьям в соцсетях.