Разъехался он с графиней Натальей Васильевной. Жили, не жили вместе — ничего, ни единого приятного воспоминания не осталось. Только и радости было, что матушка после свадьбы чудесным образом выздоровела. Правда, узнав, что сын намерен разорвать брачные узы в мелкие клочки, Елизавета Андреевна вновь вознамерилась помирать. Но сын был так занят делами, до того ему было недосуг, что сие дело хлопотное — смерть — пришлось ей отложить.

Шел 1808 год. Только что минувшая война с французами, закончившаяся Тильзитским миром, обнаружила громадные непорядки и злоупотребления в делах военного ведомства, в особенности по провиантской части. По личному повелению императора было назначено строгое следствие над виновниками, именным его указом провиантским чиновникам было даже временно запрещено носить мундиры. Александр знал: только энергия Аракчеева — вот что, единственное, могло восстановить дисциплину в войсках и обуздать хищничество провиантских чиновников.

Граф Аракчеев был поставлен по главе военного министерства, вслед затем назначен генерал‑инспектором всей пехоты и артиллерии. Также ему были поручены в командование военно‑походная канцелярия императора и фельдъегерский корпус; а Ростовскому мушкетерскому полку было присвоено его имя, ведь с именем этим связана история многих коренных и полезных преобразований, особенно по части внутреннего устройства армии и ее управления. Вообще круг деятельности Аракчеева увеличивался с каждым днем. Нет, не был обуреваем Александр страстью возвеличивать глупцов, как хотелось бы представить последующим поколениям историографов! Да ведь и ненавидевший его Пушкин хоть и солнце русской поэзии, но государственным умом его Господь обделил, да и слава Богу: либо стихи писать, либо страну строить, а смешивать два эти ремесла есть тьма искусников, он не из их числа. Вот призывал же наш великий поэт, в угоду своим свирепым сотоварищам, кишкой последнего попа удавить последнего царя… Впрочем, в 1808 году Александр Сергеевич был еще дитя малое.

Граф Аракчеев спокойно, с несомненной пользой, нес государственную службу и изредка выкраивал время навестить Грузино и отраду сердца своего.

Настасья его и радовала, и одновременно огорчала. Когда он был в столице, пребывал в походах, радовала своими нежными письмами:

«Рада умереть у ног ваших, ожидаю ваших милых писем, они утешают меня. Прошу Бога, чтобы он спас вашу жизнь, дал здоровья… Целую ваши ручки, милый, и ножки… Скука несносная! Ах, друг мой, нет вас — нет для меня веселья и утешенья, кроме слез. Дай Бог, чтобы ваша любовь была такова, как я чувствую к вам. Один Бог видит ее: вам не надобно сомневаться в своей Насте, которая каждую минуту посвящает вам. Скажу, друг мой добрый, что часто в вас сомневаюсь; но все прощаю… Что делать, что молоденькие берут верх над дружбой; но ваша слуга Настя всегда будет, до конца жизни, одинакова».

Ревность молодой красавицы казалась ему умилительна! Еще больше умиляла забота о нем, все эти многочисленные присылки домашних солений‑варений‑копчений‑сушений, которые шли к нему, где бы он ни был, целыми обозами, причем все было так заботливо уложено‑упаковано, что регламентированная душа военного министра приходила в особенный восторг от сих свидетельств деловитости обожаемой Настасьи. Он руководил армией, Настасья с тем же тщанием — его домашним хозяйством. «Может быть, и впрямь жениться?» — иногда взбредало ему на ум. Но взбредало все реже и реже, потому что он уже нагляделся на то, как женщина норовит забрать над мужчиной власть, пользуясь своим узаконенным пребыванием в его постели. Притом Настасья — она ведь не бывшая жена Наталья, которой граф с легкостью отказывал и на которую не стеснялся орать, как на нерадивого офицеришку на плацу. Настасье отказать трудно, почти невозможно, еще доведет до греха, станешь мздоимствовать… Ну ее, в самом‑то деле, женитьбу. Да и ведь судьба возносит его все выше. Не приведешь же отраду сердца на бал в Зимний дворец, хотя, по мнению любящего графа, его милая могла бы дать фору всем разряженным петербургским куклам — по части красоты, конечно, а вот по части манер она оставалась все той же цыганской девчонкой, что и прежде. Так что пусть оно будет как будет. Вот растет сын…

Именно своим отношением к сыну Настасья и огорчала графа — слишком уж сурово его муштровала. Ей же ей, сам генерал меньше стружки снимал с провинившихся чиновников, чем Настасья — с мальчишки. Оттого он льнул не к матери, а к няньке‑кормилице, которая не расставалась с ним, хотя он давно уже вышел из младенческих лет. Аракчеев решил отдать сына в полковую школу — уж блестящую военную карьеру обеспечить своему ребенку он, конечно, мог! Думал, Настасья испугается, зарыдает, однако же она вздохнула с явным облегчением.

Поразмыслив, граф решил, что с материнской любовью — это, пожалуй, как с любовью к изящной словесности. От стишков принято закатывать глаза и всплескивать руками — а вот он не мог этого делать, хоть прогони его сквозь строй! Так и у Настасьи с чувствиями к ребенку… Ладно, то лучше, чем делать из мальчишки кисейную барышню. А что касается чувствий, то пускай они обращаются на господина и повелителя, сиречь на него, на Алексея Андреевича.

Где ему было, бедняге, знать, что с «чувствиями» материнскими у Настасьи была, выражаясь языком грядущих поколений, напряженка прежде всего потому, что Михаил Шумский… вовсе не был ее сыном!

Когда возлюбленного благодетеля государь накрепко привязал к своей особе, когда тот стал навещать Грузино и Настасью все реже и реже, она принялась с ума от беспокойства сходить. Год пребывания Алексея Андреевича в состоянии супруга Натальи Васильевны Хомутовой стоил Настасье нескольких лет жизни. Она места себе не находила, вспомнила все привороты и присушки, которым учили ее старые цыганки, всю самую страшную ворожбу. Ну, крови свои женские она ему в водку подмешивала регулярно, а тут и на могилки сходила, земли мертвой принесла, на его пути насыпала с приговором, чтобы чужих баб боялся пуще лютой смерти, и след его левой ноги гвоздем к полу приколачивала, и каленую соль вместе со своим волосом в ворот рубашек его зашивала… Да мало ли средств мужчину с ума свести и к женщине привязать?

И все же она боялась его измены, а потому денно и нощно горевала, что никак не даст ей Господь ребеночка. Было бы дитя, никуда бы от нее милый друг не делся! Всяческих средств от женского бесплодия она использовала даже больше, чем присушек. Но толку не добилась. И тогда решилась на меру крайнюю, но, в общем, употребляемую женщинами куда чаще, чем может показаться. Настасья стала исподтишка выспрашивать да выведывать, нет ли где в окрестностях, в принадлежащих ее любовнику деревнях, беременной бабы. И узнала, что у одной молодки недавно умер муж, оставив ее брюхатою.

Настасья мигом съездила в ту деревню, на бабу посмотрела. Ну, баба и баба, ничего особенного, только ужас какая печальная, глаза заплаканы. Известное дело, вдовья жизнь тяжела, а уж коли ты брюхата, вдвойне тяжелей. И самой‑то некуда голову приклонить, а с младенчиком‑то… Подивилась Настасья дурости русских баб. Любая цыганка давно уже вытравила бы плод спорыньей, пижмой или, скажем, в баньке попарилась бы, что ли, и вновь жила бы себе, жизни радовалась. А эта горемыка… Как бы она в петлю не полезла, однако!

Настасья зашла в избу Аксиньи (так звали дуру‑горемыку) якобы кваску выпить (хотя больно нужен ей был крестьянский кислый, перестоявшийся квасок после тех сладких наливочек, к которым она привыкла, живучи, словно у Христа за пазухой, в Грузине!), оставила ей сколько‑то денег — якобы по доброте душевной… План будущих действий нарисовался в голове Насти вполне отчетливо, не менее ясно, чем в голове у любушки ее — Алексея Андреевича рисовались планы его государственных деяний.

Воротясь в Грузино, она начала жаловаться на тошноту, рвоту по утрам, за столом от всего косоротилась, хотя это было очень трудно — до вкусной, обильной еды Настасья всегда была так же сильно охоча, как до мужских ласк. А потом в один прекрасный день начала привязывать на живот подушки: сперва поменьше, потом и побольше, потуже. В это время она допускала к себе только одну старую цыганку, нарочно взятую из табора. Та была молчунья, никому не проболталась бы о тайне госпожи, лишь бы водки давали. Да хоть залейся, только молчи да помогай!

Самое трудное было — обойтись с любушкой‑графом. На счастье, он в ту пору редко, очень редко бывал в Грузине, изнемогал под тяжестью своих государственных дел. Да скажи кто Настасье еще год назад, что она будет радоваться, коли Алексей Андреевич станет задерживаться в Петербурге, она б такого дурака на смех подняла. А между тем нужда заставила — таилась от милого друга, до себя его не допускала, клялась и божилась, что нельзя сего позволять, иначе скинет… Граф был так рад, что милая подруга забеременела, что дышать на нее боялся. Слушался, покорствовал, потакал во всем. Спал в другой комнате, подходить к ней лишний раз боялся. Настасья извелась от этих одиноких ночей, как своих, так и его, измучилась, прислушиваясь, а не встает ли граф, не идет ли к ней, наплевав на приказы, или, что еще хуже, не крадется ли вон из опочивальни, чтобы утолить плотскую жажду с кем‑нибудь другим, вернее, с другой… Вздохнула с облегчением, когда любезный друг уехал в свой богопротивный Петербург. Конечно, может быть, там он первым делом отправится по бабам, ну, хоть не на глазах Настасьиных, она и так ненавидела всех мало‑мальски приглядных крепостных графских девок, так и норовила то одной, то другой отпустить оплеуху или затрещину, пользуясь своим привилегированным положением домоправительницы, экономки и барской милашки.

Время от времени она подсылала старую цыганку подглядеть и разузнать, как поживает Аксинья. Та передавала барынины подарочки (барыней иногда называли Настасью, и это ей было — как елей на душу!), наказывала самой беречься и младенчика беречь. Ну, а когда у молодой вдовы срок родин уже вполне приблизился, цыганка заманила ее в лес, где ждала Настасья. Тут она и завела разговор, столь для нее важный. Предложила Аксинье купить у нее младенца, сохранив тайну родин, а прочим сказать, будто родилось дитя мертвым. Настасья обещала подкупить деревенского дьячка и священника, застращав их так, что не пикнут никогда. Аксинью клялась озолотить. Ну, а буде она откажется, поклялась — спокойно, без ругани, — сжить со свету, исказнить самыми лютыми казнями, а новорожденного свиньям бросить, в то время как согласись Аксинья отдать младенца графской любовнице — и ждет его самая счастливая, самая роскошная жизнь. Может, генералом станет, а то и фельдмаршалом…

Перепуганная Аксинья, которая сначала свою беременность проклинала, но уже успела к мысли о будущем материнстве привыкнуть, сначала нипочем не соглашалась покорствовать Настасье. Потом, обливаясь слезами, все же смирилась с неизбежным, однако — хоть режь! — выставила одно условие: чтобы ее оставили при младенчике кормилицей, а потом и нянькою. На том они и сговорились, хоть Настасья и взяла с Аксиньи самые страшные зароки в том, что она никогда не откроет дитятке тайны его происхождения.

Ох, сколько хитрости, увертливости, сколько хлопот, сколько усилий понадобилось приложить, чтобы все уладить, чтобы все устроить, чтобы все осталось шито‑крыто! А денег сколько раздать…

Настасья «родила» якобы в лесу, во время прогулки, когда при ней никого не было, кроме цыганки‑наперсницы. Даже кучер увидел женщин, лишь когда они возвратились из лесу: «похудевшая» Настасья еле шла, неся завернутого в нижнюю юбку младенчика. Тем временем из леса другой тропой уходила рыдающая в голос Аксинья…

Какая жалость, что на другой же день верная старая цыганка опилась водки (видать, на радостях), да так, что померла с перепою. Настасья искренне жалела о ней, но очень уж боялась ее языка, ее пьяной болтливости. С удовольствием отправила бы следом и Аксинью, да ведь кормить «сыночка» Мишеньку чем‑то надо было! А в ту пору, как назло, не нашлось более ни одной кормилицы. Ну, а потом Настасья убедилась, что никто лучше родной матери за мальчишкой не присмотрит. Самой‑то ей было не до него, да и скука это смертная — с детьми возиться. Скука и докука. Она с трудом изображала материнскую заботливость к набалованному паршивцу, когда приезжал любушка‑граф, но порою из роли выходила. Да ладно, Алексей Андреевич теперь любил ее пуще прежнего и все ей прощал, все большие и малые оплошности. В ознаменование рождения сына подарил Настасье 24 тысячи рублей. Она теперь жила в роскошном доме — скромно именуемом «флигелем», но украшенном резьбой по дереву и зеркальными окнами. Дом этот был чем‑то изумительным по красоте и находился как раз через дорогу от дома самого Аракчеева. На сына граф не мог нарадоваться и прочил ему самое блестящее будущее.

И то сказать, возможностей обеспечить сыну это самое будущее у него теперь стало не в пример более. За организацию ледового марша во время войны со Швецией граф Аракчеев был удостоен ордена Андрея Первозванного, однако упросил императора взять от него орден обратно. Он вовсе не склонен был свои заслуги преувеличивать, да и не хотел плодить врагов‑завистников. Довольно и так нажил себе неприятелей непрестанным своим государственным рвением! Каждый его поступок во благо государства извращался и высмеивался. Дошло даже до того, что усилиями недругов был на некоторое время от службы отстранен. На счастье, ненадолго.