Прасковья согласилась, однако брат и сестра надеялись, что им удастся скрыться от наказания. Для этого они кое‑что затеяли: предполагали бежать из Новгородской губернии в оренбургские степи. Из Оренбуржья был родом друг Антонова — кантонист (сын солдата) по фамилии Протопопов. Он был готов помочь спрятаться беглецам у своих родственников, но просил Василия Антонова взять его с собою. Поскольку беспаспортным далеко уйти было невозможно, беглецы надеялись получить «билеты отпущенных солдат» (т. е. солдат, направляющихся в отпуск) и выписку на жену одного из них (то есть для Прасковьи). Этими документами распоряжался помощник казначея Ухватов, которого собирались подкупить.

Но где взять деньги? Заговорщики надеялись на Дарью Константинову, которой было за что мстить Настасье Федоровне. Именно у нее некогда хранился мышьяк, которым травили Шумскую. Прасковья потребовала у Дарьи пятьсот рублей. Та ответила, что муж ей денег не дает, а украсть больше двухсот она не сможет. На том и порешили. Однако Дарья не знала, что брат и сестра собираются убить Настасью, просто думала, что они надумали бежать из Грузина, и готова была им помочь, чем могла.

Брат и сестра ждали удобного случая для убийства. В шестом часу утра 10 сентября Прасковья сказала, что как раз такой случай представился: одна из трех комнатных девушек находилась в заключении в «эдикюле», другую Прасковья ручалась отвлечь, сама же хозяйка уснула не в спальне, дверь которой обыкновенно запирала на ночь, а в проходной комнате на канапе. Антоновы решили действовать немедля. Прасковья пошла вперед, оставив боковую дверь на улицу открытой, и отослала другую комнатную девушку — Аксинью Семенову — в сад. Василий проник в дом спустя несколько минут и немедленно набросился на спавшую Настасью Федоровну. Тихого убийства не получилось: Настасья проснулась и принялась отчаянно сопротивляться. Грохот опрокидываемых стульев и крики жертвы слышали все, но на помощь домоправительнице никто не пришел. Убегая с места преступления, Василий не заметил, что позабыл в комнате нож, а потом решил, что обронил его где‑то на обратном пути. Поискать улику ему и в голову не пришло…

Настал день похорон Настасьи. Когда гроб стали опускать в глубокий склеп у церковного алтаря, где по настоянию графа должны были похоронить его возлюбленную, Аракчеев вдруг бросился вниз, в могилу. Никто из окружавших этого не ожидал, остановить его не успели. Алексей Андреевич, свалившись с высоты на гроб, сильно разбился, но даже не заметил этого. У него начался сильнейший истерический припадок. С трудом удалось вытащить графа из могилы, с трудом удалось оторвать потом от плиты с надписью: «Здесь погребен 25‑летний друг Анастасия, убиенная дворовыми людьми села Грузина за искреннюю ея преданность к графу».

Подошло время и судебного разбирательства. Антоновы наконец‑то спохватились, что дело нешуточное вышло, не избежать смерти и самим. И решились выпутаться: свалили вину на Дарью Константинову — она‑де обещала им заплатить 500 рублей за смерть хозяйки. Правда, вскоре они одумались и признали, что оговорили несчастную женщину. Впрочем, когда удалось выяснить, что Дарья обещала им деньги на побег, ее все равно привлекли к суду за пособничество.

Привлекли и девушек, которые пытались отравить Настасью еще четыре года назад: об этом откровенно поведали сами отравительницы. Суд признал обвиняемых виновными по всем пунктам. Приговор был чрезвычайно строг: Василий Антонов приговаривался к 175 ударам кнута, клеймению лица и ссылке в каторжные работы навечно, сестра его осуждалась на 125 ударов кнутом и вечную каторгу, сестры Ивановы — к 70 ударам кнута и вечной каторге, Дарья Константинова приговаривалась к 95 ударам кнута и вечной каторге, Елена Фомина — к 50 ударам кнута. Между тем 200 ударов кнутом считались смертельным порогом, практически не оставлявшим шансов на спасение даже здоровым и сильным мужчинам. Фактически брат и сестра Антоновы осуждались на смерть под кнутом. Между тем еще в 1807 году император Александр Павлович повелел запретить употребление в судебных приговорах выражения «наказывать нещадно и жестоко», а само телесное наказание назначать не чрезмерное. С той поры даже за убийство редко назначалось более 30–40 ударов кнутом. К тому же Василий и Прасковья Антоновы были еще несовершеннолетними, что давало им основание рассчитывать на большее снисхождение.

Однако надежды на это были напрасны.

Винить в жестокости правосудие? Но ведь Настасья тоже хватала за руки Василия, тоже молила о пощаде…

Первым подвергся порке Василий Антонов. Едва число отсчитанных ударов превысило сотню, он умер. Еще меньше ударов выдержала его сестра…

Затем к «кобыле» — станку для порки — привязали Дарью Константинову. По приговору уголовной палаты ей надлежало получить 95 ударов кнутом. Мало кто сомневался в том, что тридцатилетняя женщина умрет. Тем не менее Константинова стойко вынесла назначенное ей наказание. Ну что ж, богатым людям иногда удавалось взятками смягчать палачей, которые умели ослаблять силу удара при порке кнутом. В результате Дарья перенесла большее количество ударов, чем Прасковья Антонова, живой сошла с «кобылы» и не умерла в последующие дни в тюрьме.

Из трех осужденных девушек одна умерла, две выжили.

Немало хлебнул в суде унижений и брани Иван Аникеев, главный соглядатай Анастасии Шумской. Некогда он представил ее графу Аракчееву — и за это заслужил ее вечную благодарность. Его никогда Настасья не наказывала, а, наоборот, всячески отличала. Но на суде преданность Аникеева Анастасии Шумской и его всегдашняя осведомленность в делах дворни сыграли с ним плохую шутку: судьи не поверили в то, что он будто бы ничего не знал о заговоре. Как ни плакал Аникеев, как ни божился, на судей это ни малейшего впечатления не произвело. Его прямо обвинили в том, что он специально оговаривал дворовых людей перед Шумской, дабы вызвать их наказание и тем спровоцировать обоюдное недовольство хозяйки и слуг. Его секли кнутом, а потом вернули хозяину.

Все дворовые люди, не попавшие в число двенадцати осужденных Уголовной палатой, также были возвращены к графу. Аракчеев относился ко всем освобожденным с мрачным недоброжелательством, однако никого до смерти не травил, не сек, не преследовал. Просто тихо ненавидел. Когда один из оправданных — кучер Иван Яковлев — был смертельно ранен в результате несчастного случая, Аракчеев написал о происшедшем в своем письме: «Иван Яковлев замешан в смертоубийстве покойного милого друга Н. Ф., вот Бог его и наказал. Туда плуту и дорога».

В это же самое время — 14 декабря 1825 года — в столице произошли кровавые события, и новый российский самодержец с первых же дней своего правления оказался втянут в обширное и сложное расследование, связанное с восстанием декабристов. Убийство аракчеевской наложницы при таких обстоятельствах интересовало императора Николая Первого менее всего. Возможно, что и надуманную идею «заговора против Аракчеева» монарх считал вздорной. Кому нужен Аракчеев, если столичные мятежники помышляли об убийстве самого монарха и его семьи!

Между тем убийство Настасьи Федоровны незадолго до мятежа в столице имело самые неожиданные последствия для России. Потрясенный Аракчеев практически забыл о тех сведениях, которые получил от Шервуда! Не думал о них и император Александр — он искренне волновался о самочувствии графа Алексея Андреевича, хотя и сам в то время был очень болен. В ноябре 1925 года император писал Аракчееву: «Твое здоровье, любезный друг, крайне меня беспокоит… Признаюсь тебе, мне крайне прискорбно, что Даллер ни одной строки о тебе не пишет, когда прежде он всякий раз исправно извещал о твоем здоровье. Неужели тебе не придет на мысль то крайнее беспокойство, в котором я должен находиться о тебе в такую важную минуту твоей жизни? Грешно тебе забыть друга. Любящего тебя столь искренно и так давно!»

Это письмо было последним: 19 ноября император Александр умер. Это был очередной страшный удар для графа Алексея Андреевича. С глубоким отчаянием он встречал гроб с телом царя на границе Новгородской губернии и провожал его до Петербурга, где при погребении, выполняя свою последнюю обязанность на службе покойному государю, нес корону Казанского царства.

Император Николай Первый вовсе не питал к Аракчееву столь теплых чувств, которые демонстрировали его отец и старший брат. Впрочем, здоровье Аракчеева было сильно расстроено двумя трагическими смертями дорогих ему людей. Отправляясь в 1826 году на лечение с последующей отставкой, он получил от нового императора на путевые издержки пятьдесят тысяч рублей, которые немедленно пожертвовал ведомству императрицы Марии Федоровны на учреждение пяти стипендий имени Александра Благословенного при Павловском институте — для воспитания дочерей новгородских дворян.

Кстати, это было не единственное его денежное пожертвование. Спустя несколько лет он внес в Государственный банк под большие проценты пятьдесят тысяч рублей — с тем чтобы в 1925 году сумма эта была обращена в награду автору лучшей истории Александра и на ее издание (надо ли говорить, что в 1925 году никто об сем и не вспоминал… в эту пору, да и в последующие времена, память Аракчеева только поливалась грязью); еще триста тысяч он пожертвовал Новгородскому кадетскому корпусу; на свои средства поставил бронзовый памятник Александру…

«Теперь я все сделал, — говорил он, — и могу явиться к императору Александру с рапортом».

Смерть не заставила себя ждать и пришла за ним в апреле 1834 года.

Кстати, последние годы жизни Аракчеева роль его погибшей домоправительницы отчасти приняла на себя ее племянница — Татьяна Борисовна Минкина. Рассказывают, это была девица кроткого нрава и очень жалостливая к крепостным людям. Она всегда заступалась за тех, кто навлекал на себя аракчеевский гнев, и пользовалась потому самой доброй славой. Граф запрещал Татьяне Борисовне выходить замуж, и лишь после смерти графа она стала женой молодого поручика Владимира Андреева. Правда, графа она не бранила, а благословляла. Ведь Аракчеев отказал Татьяне Борисовне Минкиной в наследство десять тысяч рублей золотом.

А что касаемо Настасьи…

Граф велел написать для храма в Грузине икону Богоматери, на которой изображена была Настасья в образе Пресвятой Девы, ну а Мишенька — в образе Христа‑младенца. Говорят, она сохранилась до наших дней.

Вот это любовь была…

Кстати, она нашла отражение в известном литературном произведении столетие спустя. Когда мессир Воланд задумал созвать в Москве, на Садовой, в доме 302‑бис, в нехорошей квартирке, свой знаменитый бал, он не преминул позвать на него Настасью Федоровну. Ведь туда приглашались только исключительные красавицы со скандальной репутацией!

И вот как Коровьев представил ее Маргарите:

«— Госпожа Минкина… Ах, как хороша! Немного нервозна. Зачем же было жечь горничной лицо щипцами для завивки? Конечно, при этих условиях зарежут».

Аракчеев приглашения на сей бал, увы, не заслужил, что, конечно, вызвало бы у него приступ ревности, когда бы насельники того света были подвержены столь земным чувствам.

Петербургская кукла, или Дама птиц

(Ольга Судейкина‑Глебова)

В раннем сыром петербургском апреле 1913 года, мглистым днем, на Смоленском кладбище, у раскрытой могилы, куда опускали заколоченный гроб (в том гробу лежал самоубийца, красавец‑офицер), кто‑то молился, кто‑то плакал, кто‑то угрюмо молчал… Кто‑то влажным, захлебывающимся шепотом записного сплетника бормотал: о мертвых, конечно, out bene, aut nihil — или хорошо, или ничего, а между тем несчастный Владислав не только кропал стишата (кто ж их не кропает в наше‑то время), но и якшался с поэтами, да не с простыми, а с самыми что ни на есть скандальными, с Кузминым, к примеру. А он, Кузмин, знаете что влагает в понятие мужской дружбы? Не знаете? Хо‑хо!.. «А что он влагает?!» — вопрошал от большого ума второй любитель посудачить на чужой счет. А третий сплетник возражал, что от покойного требовали‑де жениться на какой‑то девушке из Риги, а он не хотел, но отказаться было бесчестно, вот он и выстрелил в себя… Тут уж первый своим жарким шепотом возражал: дело, мол, вовсе не в какой‑то рижской девушке, а в девушке петербургской, да и не в девушке вовсе, а, пардон, в шлюхе, в актерке. Причем ее и шлюхой‑то назвать — значит сделать комплимент, потому что шлюхи промышляют старым добрым ремеслом, а пассия покойного Князева, она ведь, знаете ли… Кабы он ее с мужчиной застал, так еще, может, жив был бы — плюнул бы, да и ушел восвояси, только он ее застал не с мужчиной… «А с кем?!» — вопрошал приятель‑тугодум…

И тут все трое переглянулись и умолкли, с трудом удерживаясь, чтобы не таращиться в упор на двух женщин, застывших чуть поодаль от собравшихся, в тени кладбищенской стены, неподвижностью своею и бледностью могущих поспорить с надгробиями. Обе они были высоки и модно‑декадентски‑тонки, почти бесплотны, обе коротко стрижены и слегка словно бы пошатывались от модного же кокаина, а может быть, и от горя. Одна — угловатая брюнетка с высокомерным профилем, покровительственно, словно старшая сестра — младшую, держала за руку вторую — золотоволосую, бело‑розовую, пленительную, цветущую и сияющую, несмотря на горький заплаканный рот и опущенные влажные ресницы.