Никто его в доме Салтыковой не жалел, никто не относился к нему хотя бы с подобием почтительности. Для крепостных Дарьи, привыкших к беспрекословному подчинению, он был точно такой же крепостной, а значит, равный им. Наоборот — некоторые всецело порабощенные Дарьей несчастные еще и завидовали пленнику, и даже ревновали к нему госпожу: он ел вволю, не был бит, его не гоняли на работы, а трудиться заставляли только самым приятнейшим образом… Он был что‑то вроде трутня при пчелиной матке. Вот как определял свое положение Тютчев: и злился, и негодовал, и стыдился сам себя, глубины своего падения… и ничего не мог поделать ни с похотливой Дарьей, ни с собой, слабым, зависимым, ни с насмешливым, злобным и ехидным окружением.
Единственным, казалось, человеком, который взирал на него сочувственно и доброжелательно, была горничная Маша, та самая невзрачная и худосочная девчонка, которая как начала прислуживать пленнику в первый день его появления в доме Дарьи, так и продолжала состоять его «личной горничной». И за все эти шесть лет она не набрала ни тела, ни красоты, продолжала оставаться такой же маленькой страшилкою, на которую, раз взглянув, второй раз смотреть уже не пожелаешь. Пожалуй, Дарья выбрала эту безответную, безропотную смиренницу именно за ее некрасивость внешнюю и убогость умственную: Маша уродилась косноязычна и явно дурковата.
Однако предусмотрительная помещица не учла одной малой малости: даже сломанный побег ищет солнечных лучей и восторгается, видя взошедшее в небеса светило.
Забитая, запуганная Маша влюбилась в красивого пленника. Нет, она не помышляла даже дотронуться до него — довольно было таращить на него глаза, исполненные обожания, да счастливо млеть, когда Тютчев мельком улыбался покорной, услужливой, до самозабвения преданной ему девчонке. Долго, годами он не брал в расчет эту внезапную любовь, вообще не воспринимал Машу как женщину, но вот однажды, после бурной ночи с Дарьей, увидел заплаканные Машины глаза, обратил внимание на ее косые, ненавидящие взгляды, бросаемые на томную, удовлетворенную, разнеженную барыню, уловил ревнивую дрожь тонкогубого рта… и вспомнил прописную истину о том, что не прямыми, нет, не прямыми путями ведет нас Господь! Маше предстояло проторить именно этот непрямой, окольный путь Тютчева на волю. Он задумал бежать с ее помощью.
Конечно, чувства безответной девки нашего межевщика мало заботили. Она была всего лишь ключиком, которому предстояло отворить заветную дверку. И Тютчев сделал все, от него зависящее, чтобы ключик сработал как надо, это во‑первых, а во‑вторых, чтобы замок открывался легко.
Он бы не задумался соблазнить Машу, чтобы привязать ее к себе сразу и прочно, да беда: за дверью, пока он ел, вечно пыхтел какой‑нибудь из стражей, то и дело заглядывающий в комнату. Все, что Тютчев мог, это смотреть, смотреть на горничную, и смотрел он, скажем прямо, так, что бедная девка сгорала в огне этих взглядов, только что не стеная от восторга. Оброненное тихо, почти не разжимая губ, словечко, другое, третье, нежное пожатие сильной мужественной рукой ее костлявой ручонки, даже стремительный поцелуй, сорванный украдкой с ее испуганных губ, — и вот уже Маша готова была целовать следы, которые оставляет на полу ее божество!
— Помоги мне бежать отсюда, и я заберу тебя к себе! — быстро проговорил однажды Тютчев, улучив удобную минуту, и по тому, как сверкнули в ответ глаза Маши, понял, что это было заветной ее мечтой.
Дарья Николаевна частенько езживала в Москву, где у нее был дом. Там жил под присмотром домашних учителей ее сын Федор, из коего барыня сия задумала сделать светского, образованного человека. Порою связанного по рукам и ногам Тютчева бросали в ее возок, чтобы он и в Москве исполнял свою обязанность: тешил по ночам барынины плоть да хоть. Порою же Дарья Николаевна уезжала на двое‑трое суток одна.
На одну из таких ее отлучек был назначен побег. Маша украдкой принесла пленнику нож. Весь день он жаловался на недомогание, отказывался от еды. Стражи обеспокоились за любимую барынину игрушку и решили послать за доктором. Тютчев немедля объявил, что ему полегчало, однако, лишь только настала ночь и в доме настала тишина, вновь принялся стенать и охать, уверяя, что кончается, что просит света, дабы не испустить дух в страшной тьме. Караульный испугался и вошел в покойчик узника. Это было его последнее в жизни деяние, потому что Тютчев полоснул ему по горлу ножом, тихо уложил окровавленное тело на пол, шагнул к двери, за которой топтался второй страж… Того постигла участь первого.
Тютчев огляделся. Откуда‑то из темноты возникла, словно бледный призрак, трясущаяся Маша, склонилась перед ним, словно перед божеством.
— Веди! — приказал Тютчев.
Она перекрестилась, схватила его за руку, потянула за собой. Переступив через труп, плавающий в луже крови, они через кладовые, сомкнутые с людскими кухнями, выбрались на двор далеко от главного входа. Крались, не касаясь земли, не дыша. Наконец Маша молча махнула рукой вперед, и Тютчев увидел прямо перед собой забор, в котором одна доска была чуть сдвинута в сторону. Он кое‑как протиснулся — Маша бесшумно проскользнула следом. Чтобы добраться до леса, еще предстояло миновать деревню с брехливыми собаками. Крались по околицам, по задворкам, припадая к земле при малейшем шуме и первом намеке на опасность. Тютчеву казалось, что путь длился долго‑долго… Но вот наконец беглецы окунулись в густой, слитный шум ветвей.
Лес!
Спасение!
Маша выдернула руку из руки Тютчева, и он понял, что ей пора возвращаться. В это мгновение, почуявши свободу, он был так благодарен, что стиснул в объятиях худенькое, почти бестелесное тело Маши. А она, выскользнув, упала к его ногам, целовала их, что‑то невнятно бормотала, и он с трудом понял, что девчонка благодарит его за то, что дозволил его спасти.
Подивившись этой жертвенной любви, Тютчев подумал, что надо бы отблагодарить бедняжку самым простым и приятным способом, тем паче что она, конечно, не отказала бы ему. Но вот беда: он и помыслить не мог сейчас о плотских утехах! Пресытился ими вволю. Может статься, и вовсе не сможет более ими наслаждаться!
Сейчас это мало тревожило Тютчева. Хватало других поводов для тревоги: с большой дороги вдруг донесся конский топ да скрип колесный, а потом по деревне от двора к двору пронесся собачий брех.
Тютчев и Маша переглянулись. В темноте ровно ничего видно не было, но оба знали, что лицо другого выражает равный испуг: ведь этот звук мог значить только, что воротилась барыня! Внезапно, неожиданно, без предупреждения!
Поистине, ее чутье было таким же звериным, как похоть… Задержись беглец на полчаса, он бы погиб!
Впрочем, и сейчас опасность не минула. С минуты на минуту надо было ждать переполоха и погони. А октябрьский, почти лишившийся листвы лес был уже не слишком‑то надежным укрытием.
— Бежим со мной! — схватил Тютчев Машу за руку.
— Нет, нет, нельзя… — забормотала она, и Тютчев понял: девчонка боится жить с клеймом беглянки. Вот если обожаемый барин когда‑нибудь ее выкупит…
— Не бойся ничего, я пришлю за тобой, даю слово! — целуя на прощанье свою спасительницу, пообещал Тютчев. — А если спросят, тверди, что ничего не знаешь, ничего не ведаешь. Смотри, не проболтайся, не то убьет тебя Салтычиха!
И, отстранив льнущую к нему Машу, он скрылся в черном, спящем лесу.
Он знал, что и ему следует как можно скорей скрыться из владений Дарьи Николаевны, и Маше нужно возвращаться, пока ее, не дай Господь, не хватились.
Беглец от всего сердца желал, чтобы беда обошла его спасительницу, чтобы ему выпала возможность вознаградить ее, однако не мог он знать, что к утру бедной девчонки, совершившей для него превеликое благодеяние, уже не будет в живых.
Обнаружив бегство, Дарья Николаевна придержала кипящий гнев и потребовала зажечь огни по всему дому. И в ярком свете увидела рядом с кровавой лужей узенький отпечаток чьей‑то маленькой ноги. Мигом созваны были все дворовые девки, и каждой приказано было поставить свою ногу рядом со следочком. Однако все ступни оказались слишком велики и широки. Кто же мог оставить этот почти детский след? Наконец вспомнили про Машу. Кинулись ее искать… нашли во дворе: она как раз вернулась со своей «ночной прогулки». Притащили наверх, силой обмерили ножку — она точь‑в‑точь совпала с кровавым следом. А когда хозяйка вперила в Машу лютый взор, та пала на колени, заломила руки — и ее испуганные глазенки сказали Дарье все, что девчонка хотела бы скрыть…
Потом, позже, когда слух о многочисленных злодеяниях Дарьи Салтыковой пройдет по России и учинено будет дознание на предмет расследования ее злодейств и зверств, в многотомном, пухлом деле найдется место и для описания мучительной смерти Маши. Сначала барыня долго трепала ее за косы, пока чуть не все волосенки повыдрала. Потом начала избивать скалкой за то, что «полы напачкала и не помыла». Так будет написано в деле о кровавом следке. Когда ручонка Дарьи Николаевны притомилась, она приказала своему любимому гайдуку Федоту Богомолову продолжить начатое езжалым кнутом, а затем загнать Машу (тем же кнутом) в пруд, где несчастную четверть часа продержали по горло в ледяной воде. После этого Машу заставили замывать окровавленные полы, «но от таких побои и мученья мыть уже не могла; и тогда ж барыня била ту девку палкою, а оной гайдук бил с нею, по переменам, за то, будто б она ругается и пол мыть не хочет; и от тех побои та девка Марья в тех же хоромах, того ж дня, в вечеру, умерла, и из хором тот гайдук мертвое оной девки тело вытащил в сени».
Поздним вечером Богомолов отвез труп в церковь и, выполняя приказание помещицы, сообщил священнику Степану Петрову: смерть‑де наступила от болезни. Но священник потребовал удостоверение в исповеди и причащении от духовного отца умершей. Богомолов воротился ни с чем. Тогда Дарья Николаевна приказала зарыть тело в лесу, а «сама же во всю ночь ходила по хоромам со свечою смотреть: не ушел ли кто подглядеть, где похоронят в лесу». На следующий день она послала верного человека Мартьяна Зотова в Москву с приказом подать челобитную о побеге девки Марьи Петровой, что тот и сделал.
В том же деле занесены показания Дарьи Салтыковой, которая убийство Маши отрицала:
«В прошлом году, в октябре месяце, я оную девку, из которой деревни взятую — не упомню, Марью Петрову, сама не бивала и никому бить ничем не приказывала; оная девка, по приказу моему, послана была в село Троицкое с гайдуком Федотом Михайловым (Богомолов) и с крестьянами, а с кем — не знаю; а по приезде моем в то село Троицкое, того ж дня, оной гайдук объявил мне, что та девка с дороги от него бежала, за что тот гайдук от меня и наказан был того ж числа, и о побеге той девки приказала словесно, чтоб человек мой, Мартьян Зотов, записал явочное челобитье; и где та девка — я неизвестна, а о убийстве ее показано на меня напрасно».
Но разбирательство еще впереди, а пока… Пока, примерно покарав изменницу и предательницу, Дарья Николаевна решила отыскать беглеца. Разумеется, крестьяне с собаками прочесали лес, и псы взяли след на той самой, уже изрядно заросшей меже, где шесть лет назад Дарья Салтыкова встретила пригожего межевщика и похотела взять его к себе на ложе навечно. Собаки лаяли и рвались во владения Пелагеи Панютиной. Не составляло особого труда угадать, куда скрылся беглец! Распаленная погонею Дарья уже приготовилась вести на штурм своих крестьян, да вовремя одумалась. Одно дело — извести до смерти свою собственную крепостную девку, но даже и здесь нужна известная осторожность, а взять да шумно напасть на благородную дворянку, соседку, имеющую важную родню в Москве и Петербурге, к тому же в ее собственном доме, окруженную преданной дворней… Это надо совсем без головы быть, чтоб на такое решиться! Либо тогда уж не только хозяйку с беглецом порешить, но и всех ее дворовых, чтоб не осталось свидетелей кровавого набега. А ну как убежит кто, скроется, чтобы потом донести? А ну как проболтается кто‑то из своих?
Нет, опасно.
Эх, главное, не обвинишь и Тютчева в злодеяниях против нее, в убийстве двух ее крепостных, самых верных, самых жестокосердных! Это же все равно что на саму себя в полицию донести: ведь придется признать, что дворянин, капитан‑инженер Тютчев, находился у помещицы Салтыковой в застенке и принужден был пойти на душегубство, чтобы свободу обрести и жизнь свою спасти. Да кто ж его не оправдает?!
Разумеется, Дарья Николаевна будет ему мстить, только умно. Умно и осторожно.
Ну, а пока она воротилась домой и, ради утоления разгоревшейся кровожадности, велела позвать к себе Феодосью, жену своего конюха Ермолая Ильина. Третью жену… Ермолай Ильин, красивый русоволосый молодой мужик, нравился не только крестьянским и дворовым девушкам, но и самой барыне. Пожалуй, прежде, до появления злосчастного межевщика Тютчева, не было ему равных в умении потешить разохотившуюся госпожу. До поры до времени она ему даже не дозволяла жениться, ну а как привезла себе «трофей», так дозволила. Однако женам красавца Ермолая не везло. То одна, то другая вызывала лютое недовольство госпожи: белье утюгом сожгут либо, чрезмерно усердно работая вальком, прорвут дорогое кружево на сорочках, после чего следовала смертоубийственная расправа и жертву хоронили в окрестных Троицких лесах. Ермолай был мужик зажиточный, он легко находил следующую красавицу, но после смерти второй жены девок за него отдавать перестали… Третья жена его, Феодосья, была вдовушка с младенчиком. Муж ее якобы пошел однажды в лес за дровами, да и утоп в болоте.
"Королева эпатажа (новеллы)" отзывы
Отзывы читателей о книге "Королева эпатажа (новеллы)". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Королева эпатажа (новеллы)" друзьям в соцсетях.