Как же, утоп! Небось не потрафил барыне, она его и погубила! Но копаться в подробностях троицкие крестьяне давно отвыкли. Принимали на веру все, что изрекала барыня либо ее клевреты. Мол, моя хата с краю, ничего не знаю. Меньше знаешь, подольше проживешь!

Упования Ермолая на то, что ему доведется подольше прожить с Феодосьей, не сбылись: спустя три дня после бегства капитана Тютчева Ермолаева жена была засечена насмерть. Ему самому пришлось приложить к страшной порке руку, чтобы остаться живым… По первому снегу мертвое тело с привязанным к нему младенцем увезли на санях в лес, чтобы там схоронить в какой‑нибудь берложине. По пути замерз и ребеночек, и его погребли вместе с матерью… А Ермолаю было сказано:

— Ты хотя и в донос пойдешь, только ничего не сыщешь. Разве хочешь, как и прежние доносители, кнутом быть высечен?

Он только голову повесил…

Той же зимой многих настигла жестокая расправа, многих девок и баб. Дарья Николаевна свирепствовала как никогда, срывая на них боль от разбитого сердца, ненависть к Тютчеву и Палашке Панютиной, страх за грозящую ей расплату…

А страх тот не случайно возник. Ведь Ермолашка Ильин после смерти Феодосьи сидел‑сидел — да и подался‑таки в бега. И добро бы бежал на Дон, или в киргиз‑кайсацкие степи, или хоть на Урал либо в Сибирь — нет, недалече побег — всего лишь в Москву: пал в ножки дьякам Сыскного приказа, бил челом на свою помещицу, виня ее во многих смертоубийствах. Поскольку в сем приказе строчили перышками многие милостивцы Дарьи Николаевны, обретенные ею за щедрые подношения, челобитной ходу не дали, Ермолая Ильина посадили на цепь в холодную. Но, как известно, дурные примеры губительны и заразительны. Следом за Ермолаем побежал из Троицкого кучер Савелий Мартынов, чья жена была до смерти забита поленьями по приказу барыни. В Сыскном приказе снова только плечами пожали в ответ на такие клеветы на имя честной помещицы Салтыковой, дали Савелию батогов и сунули в подвал к Ермолаю Ильину. Спустя малое время к ним прибавился еще один сиделец — дворовый человек Трифон Степанов… Что и говорить, хлопотным выдался тот год для Дарьи Николаевны Салтыковой! Началось все с Тютчева, и конца хлопотам видно не было.

А кстати, где ж тот Тютчев? Куда он подевался, жив ли еще?

Жив, жив, и мало того — собрался жениться.

На ком, интересно знать? Да на ком же еще, как не на Пелагее Панютиной!

«Невзрачная», «унылая» — неужели о ней он когда‑то так говорил? Пелагея Денисьевна за минувшие годы повзрослела и похорошела несказанно, однако видом своим больше напоминала нежную ромашку, а не ядовито‑розовый татарник, как Дарья Николаевна Салтыкова. Впрочем, «Клеопатрами» и их распутными придумками Николай Тютчев был сыт по горлышко, ничего ему так не хотелось, как тишины и покоя рядом с милой, смирной и покорной супругою.

Он себя не помнил, когда прибежал к Пелагее Денисьевне среди ночи с просьбой укрыть его и тайно отправить куда подальше от Троицкого, желательно в Москву. Жаловаться на свою пленительницу Салтыкову Тютчев не собирался: уж больно в смешном и позорном свете выставил бы сам себя. Он намеревался немедленно уехать в одно из своих имений, в Ярославскую или Тульскую губернию. Однако, проведя день‑другой на свободе, не снес потрясения и не в шутку занемог. День и ночь дворовые Пелагеи ходили вокруг дома с заряженными ружьями, охраняя барыню от возможного набега буйной соседки, а Пелагея врачевала захворавшего гостя, вознося благодарственные молитвы к небесам, что к ней нежданно‑негаданно воротился красивый межевщик, которого она все эти годы тайно любила, тайно ждала и тайно оплакивала. За время его болезни между ними все и сладилось. Решено было венчаться как можно скорей, а потом немедля ехать из Москвы в село Овстуг Брянского уезда Орловской губернии, где была родительская вотчина Пелагеи Денисьевны. Там‑то, надеялись молодые люди, мстительная Салтычиха их не достигнет, а они заживут хоть и не Бог весть как зажиточно (Николаю Тютчеву принадлежали всего сто шестьдесят крепостных душ, к тому же разбросанных в шести селах трех различных уездов Ярославской и Тульской губерний, а Пелагея имела всего лишь двадцать крепостных душ, дом в Москве да, кроме невеликого лесочка близ Теплого Стана, еще домик в Овстуге), зато мирно.

Меж тем едва лишь до Дарьи Николаевны дошел слух, что ее бывший галант собирается взять за себя безобразную Палашку Панютину, как она поняла, что лакомое блюдо ее мести нуждается в немедленном приготовлении. Она послала нескольких своих лазутчиков следить за молодыми людьми. Дело облегчалось тем, что в Москве Тютчев жил в доме невесты — за Пречистенскими воротами, у Земляного вала.

— Греха не боятся! — всплеснула руками Дарья Николаевна, когда до нее дошли этакие вести. — До венца блудно сожительствуют! Ах, кабы знали про сие Палашкины родители покойные, небось перевернулись бы во гробе! Ну так знайте, греховодники нечестивые, что ждет вас скорый и справедливый небесный суд за ваши злодеяния, мне, вдове, неправедно учиненные.

«Скорый и справедливый небесный суд» предстояло вершить очередному любовнику и доверенному лицу Дарьи Николаевны — конюху Алексею Савельеву. По приказу госпожи он купил в главной конторе артиллерии и фортификации пять фунтов пороху, перемешал его с серой и завернул в пеньку. Эту «горючую и взрывную самодельную бомбу» Савельев должен был подоткнуть под застреху дома Пелагеи Панютиной. Другому же любовнику Дарьи Николаевны — Роману Иванову, тоже конюху, следовало дом поджечь, чтоб изменщик капитан Тютчев со своей уродливой невестою в том доме сгорели. От огня «горючей и взрывной самодельной бомбы» предстояло взорваться так, чтоб и косточек изменщика и его девки Палашки не сыскать!

Таковы были мечтания Дарьи Николаевны. Однако далеко не все они воплотились в жизнь.

Сладить‑то бомбу Алексей Савельев сладил, однако как дошло до дела душегубства и смертоубийства, причем не своего брата‑крепостного (или сестры‑крепостной), а свободных людей, к тому же — благородного происхождения, тут у него пороху не хватило. Он вернулся и принес бомбу назад, за что был жестоко бит плетьми и брошен в подвал, дабы одумался. Мужчин, как уже говорилось, Дарья Николаевна до смерти не забивала, поскольку они могли сгодиться для разных приятностей. Для острастки был выпорот и Роман Иванов.

На следующую ночь ему вновь было предписано отправиться к дому Панютиной, дабы наконец‑то учинить поджог. На сей раз вместе с ним барыня послала крепостного конюха (к конюхам Дарья Николаевна питала страсть особенную, недаром всех своих любовников называла жеребцами) Сергея Леонтьева.

— Если же вы того не сделаете, то убью до смерти, но Палашку Панютину все равно со свету сживу! — пригрозила Дарья Николаевна.

Конюхи хорошо знали свою барыню‑сударыню, однако, лишь дошло до решающей минуты, они снова убоялись греха и не решились поджечь пороховой состав. То есть Иванов уже был готов на все, однако Леонтьев его отговорил. Холопы вернулись к барыне, наврали, что сделать приказанное никак невозможно по причине многочисленных сторожей, которые денно‑нощно ходят дозором вокруг панютинского дома, — и были, конечно, биты батогами. Впрочем, они могли утешаться тем, что не взяли греха на душу.

Дарья Николаевна меж тем рвала и метала, задыхаясь от жажды мести и не зная, как ее осуществить. Ежели нельзя поджечь и взорвать дом, значит, следует измудрить что‑нибудь иное!

Между тем Николай Тютчев уже обвенчался с Пелагеей, и молодожены собрались отправляться в в Орловскую губернию, в Овстуг. Вызнав, в какой день они поедут, Дарья Николаевна рассудила: обидчикам ее не миновать ехать по Большой Калужской дороге, мимо салтыковских имений. Да ведь только дурак не воспользуется таким удобным случаем! Проведя рекогносцировку местности, Дарья Николаевна приказала устроить за Теплым Станом засаду, куда отрядила нескольких дворовых, вооруженных ружьями и дубинами:

— Как только капитан проедет из деревни в поле, нагнать, разбить и бить до смерти!

Между тем выпоротый конюх Алексей Савельев, с трудом оклемавшись, призадумался о своей дальнейшей жизни и понял: терпеть выкрутасы обезумевшей своей барыни у него более нету сил. Беспрестанно чинимое в Троицком, в Теплом Стане, да и в Москве кровопролитие и жестокосердие обрыдли ему. Он знал, что больше не сможет исполнять лютых приказаний помещицы, однако быть засечену насмерть ему тоже не хотелось. А потому Алексей Савельев (он, один из немногих салтыковских людей, кое‑как знал грамоте) изготовил подметное письмо и подкинул его в окошко того самого дома, который несколько дней назад отказался взрывать.

Когда Тютчев разобрал каракули, которыми был измаран целый листок, он решил не полагаться на счастливый «авось», а кинулся к властям. Конечно, Тютчев знал, что такое судебная волокита, знал он также, сколько «волосатых рук» поддерживают его бывшую любовницу в Сыскном приказе и полицмейстерской конторе. Однако в то время по Москве уже стали бродить пусть пока досужие, непроверенные, но уже очень страшные слухи о «людоедице Салтычихе», которая отрезает груди у своих крепостных девок, жарит их и ест на завтрак, а потому была надежда, что к просьбе спасти благородного человека и его жену от этого чудовища в человеческом обличье власти отнесутся со вниманием. Тютчев подал челобитную в Судный приказ и испросил себе с женою конвой «на четырех санях, с дубьем».

Конвой был ему дан. Возки Тютчевых и сани стражников проследовали по Большой Калужской дороге благополучно, а Дарья Николаевна, которая лично пребывала в старательно сооруженной засаде, зубами чуть вены на своих же руках не порвала от бессильной ярости. И все ж пришлось ей смириться с поражением. Правда, неунывающая Дарья Николаевна лелеяла планы будущего отмщения: ну, к примеру, воротятся же когда‑нибудь беглецы в Москву. Не в этом году, так через год, не через год, так через два… А тут‑то их и ждет госпожа Салтыкова с распростертыми объятиями, дубьем, кольем да снаряженным ружьем! Месть ведь такое блюдо: даже остынув, оно не теряет вкуса.

Однако не суждено, не суждено было Салтыковой не только напробоваться сего блюда вволю, но даже и с краешку лизнуть.

Бывает так, что страх заставляет человека осмелеть. Алексей Савельев до смерти боялся, что барыня возьмет да каким‑нибудь невообразимым образом сведает о том, кто именно предупредил Николая Тютчева об опасности. А потому он решился от барыни бежать. И бежал. Явился в Москву, чтобы подать жалобу за барынины зверства, да на крыльце Сыскного приказа встретил… не кого иного, Ермолая Ильина!

От красавца‑конюха, несчастного вдовца и жалобщика на барыню, остались только кожа да кости. Он нажил в подвалах приказа кровохарканье и был отпущен из узилища в честь вступления на престол новой государыни Екатерины Алексеевны (дело‑то происходило в 1762 году, а в июле месяце Екатерина как раз свергла с трона и отправила в небытие бывшего своего супруга, императора Петра Федоровича III). Со дня на день предстояло быть выпущенным Савелию Мартынову и Трифону Степанову. Ермолай хотел подождать товарищей по несчастью, чтобы с ними вместе брести… А куда ж еще им оставалось брести, как не в Троицкое, к матушке‑барыне‑душегубице?!

Алексей Савельев поглядел на Ермолая, как на сумасшедшего, и поведал ему, какая участь ждет его, смиренника, по возвращении. Барыня ведь из его спины ремней нарежет да теми же ремнями его удавит, медленно и мучительно!

Ермолай повесил голову… Все равно делать нечего, не в бега же подаваться. Может, барыня смилуется, если он примется ей ножки лобызать да виниться?

Дураком надо быть, чтобы ждать милости от лютой медведицы! Так сказал ему Савельев. Надо идти в Петербург, вот куда! И падать в ножки новой императрице Екатерине Алексеевне, вот кому! Он, Савельев, именно так и намерен поступить.

Ермолай вспомнил трех своих забитых насмерть жен, вспомнил, сколько страданий уже сам претерпел справедливости ради, — и решил потерпеть еще немного: собравшись с силами, потащился вместе с Алексеем Савельевым в Петербург. И тут наконец‑то Господь Бог вспомнил, что он, как‑никак, защитник сирых и угнетенных, — челобитную государыне‑императрице передать мужикам удалось! Да еще в собственные руки!

Молодая Екатерина много к чему уже привыкла в России. Эту страну она любила так, что ради нее пошла на нарушение многих законов человеческих и заповедей Божьих, однако она не поверила глазам своим, читая косноязычный и безграмотный перечень тех преступлений, которые приписывались Дарье Салтыковой. Чтобы женщина дошла до таких глубин нравственного падения, до такой жестокости? Да по сравнению с этими злодеяниями меркнут даже злодеяния Варфоломеевской ночи, учиненные жестокосердной Екатериной Медичи!

Немедленно было велено Тайной канцелярии взять помещицу Салтыкову под стражу и учинить ей допрос. Однако Дарья вела себя на дознании дерзко (уповала на щедро намасленные ею в свое время «волосатые руки»), все отрицала, в сторону приведенных на очную ставку крепостных только люто плевалась. И сверкала, все сверкала своими обольстительными очами то на одного стражника, то на другого. А то вдруг принималась горько рыдать. Кого‑то смущали ее взоры и рыдания, кого‑то от них корежило, а один дознаватель, из числа людей образованных и начитанных, выразился в том смысле, что сия особа напоминает ему «крокодилицу плачущую».