Виктория Холт

Коварные пески

1

С чего начать эту историю? Может быть, с венчания Нейпьера и Эдит в церквушке Лоувет Милла. Или же с того момента, когда я отправилась в графство Кент, чтобы разгадать тайну исчезновения моей сестры Роумы. Впрочем, и до этих знаменательных событий произошло немало важного. Но все же думаю, начать рассказ следует с моей поездки в Лоувет Милл, потому что именно тогда я стала непосредственной участницей этих событий.

Исчезла Роума, моя разумная, уравновешенная сестра. И хотя проводилось тщательное расследование, проверялись различные версии, никаких следов, никакого намека на то, куда она могла пропасть, обнаружено не было. Однако меня не покидала уверенность, что разгадку надо искать именно там, где в последний раз видели Роуму. Полная решимости раскрыть тайну исчезновения сестры, я отправилась в Лоувет Милл. Заботы и тревоги, вызванные этим странным происшествием, помогли мне преодолеть довольно трудный период в моей жизни. Честно сказать, тогда в поезде на Лоувет Милл ехала несчастная одинокая женщина, можно даже добавить: «с разбитым сердцем», если бы я была достаточно для этих слов сентиментальна. Но мне (как я сама себя тогда убеждала) больше свойственен был цинизм. Жизнь с Пьетро сделала меня такой.

В тот момент мое положение усугублялось еще и тем, что я оказалась почти без средств. Мне совершенно необходимо было найти какой-то способ зарабатывать деньги. Я начала давать частные уроки музыки. Но денег это приносило совершенно недостаточно. Однако я продолжала надеяться, что со временем у меня появится достаточно богатая клиентура, и, может быть, в один прекрасный день среди своих учеников я вдруг открою гения, и это придаст, наконец, смысл всем моим усилиям и потерям. Но мой слух продолжали терзать корявые повторения несчастных «Голубых колоколов Шотландии», и среди моих учеников мне так и не посчастливилось встретить гения.

К тому времени я уже успела вкусить жизнь и понять, что она горька, вернее сладко горька. Но вся сладость ушла, и осталась одна горечь. И боль. Да еще обручальное кольцо на среднем пальце левой руки. Слишком трагичные мысли для молодой женщины? Так ведь остаться вдовой в двадцать восемь лет действительно трагично.

Поезд вез меня через графство Кент, которое по праву называют «садом Англии». По обе стороны дороги тянулись сады, готовые вот-вот покрыться бело-розовой пеной цветущих яблонь, вишен и слив. Виднелись поля хмеля и постройки для сушки урожая. Затем поезд нырнул в тоннель, и через пару минут снова вынырнул на свет, зыбкий неверный свет слабого солнца. Береговая полоса от Фолкстоуна до Дувра казалась ослепительно белой на фоне темного, зеленовато-свинцового моря. Порывистый восточный ветер гнал по небу рваные серые облака. Он же нахлестывал волны на прибрежные скалы, и вверх вздымались отливавшие серебром брызги.

Как знать, подумала я тогда, может быть мне, как и этому поезду, удастся, наконец, выбраться из темного тоннеля на солнечный свет.

У Пьетро такое сравнение наверняка бы вызвало смех. Он не преминул бы подчеркнуть, что при всей мой кажущейся приземленности я неисправимый романтик.

Какой неверный свет у солнца, да еще ветер хлещет как озлобленный, и до горизонта тянется мрачное непредсказуемое море.

И меня снова охватило знакомое чувство тоскливой безысходности. Опять образ Пьетро явился ко мне из прошлого, словно бы говоря: «Новая жизнь? Без меня? Неужели ты все еще надеешься когда-нибудь освободиться от меня?»

Нет. Никогда. Даже в могиле ты имеешь надо мной власть.

Лучше сказать — «в гробнице». Это будет в духе Гранд Опера, — слышу я насмешливый голос Пьетро.

О, возлюбленный мой и соперник, ты мог и мучить, и утешать, мог вдохновенно возвысить и тут же глубоко унизить. Никогда мне не освободиться от тебя. Ты всегда будешь незримо рядом. Человек, с которым невозможно быть счастливой, но и без которого счастья тоже не обрести.

Да, но я отправилась в Лоувет Милл не для того, чтобы думать о Пьетро. Забыть о нем — вот что важно. Все мои мысли должны быть о Роуме.

Теперь самое время рассказать о том, что предшествовало этой поездке, о том, почему Роума оказалась в Лоувет Милле, и как я встретилась с Пьетро.

Роума была на два года старше меня, и кроме нас у родителей детей больше не было. И мать, и отец всю свою жизнь посвятили археологии, и для них раскопать какую-нибудь древность было гораздо важнее, чем исполнять родительские обязанности. Они оба постоянно пропадали на раскопках, и все, что мы от них видели, это отстраненную благожелательность, ненавязчивую и потому вполне нас устраивающую. Мама была для того времени довольно уникальной женщиной, так как считалось, что археология совершенно не женское занятие, но именно благодаря этому своему увлечению, она встретила нашего отца. Они поженились, и совместная жизнь представлялась им, скорей всего, как череда экспедиций и открытий; так оно и было, пока это своеобразная идиллия не была нарушена сначала рождением Роумы, а затем и моим. Нельзя сказать, чтобы наше появление их очень обрадовало, но родители и тут решили не отступать от своей главной цели, и первые картинки, которые нам показали, были изображениями древних орудий из кремния и бронзы, и они, по всей видимости, должны были вызвать у нас такой же интерес, как и у других детей — кубики с картинками. У Роумы, действительно, этот интерес вскоре появился. Для меня нашлось оправдание: «Кэролайн еще мала, — говорил отец. — Ведь Роума старше ее на два года».

Роума с ранних лет была их любимицей, причем без всяких стараний с ее стороны. У нее была врожденная страсть к археологии, поэтому она не имела нужды притворяться в угоду родителям. Я же пыталась, может быть, даже с несколько необычной для своего возраста циничностью, отстаивать свой взгляд на ценности, которыми дорожили родители.

— Подумаешь, что это собранное из кусочков ожерелье — Бронзового века. Ничего особенного. Разве может оно сравниться с мозаичным полом времен римлян? Кремневые наконечники Каменного века? Вполне возможно, их ведь было тогда несметное количество.

— Как бы мне хотелось, чтобы у нас были самые обыкновенные родители, — не раз говорила я Роуме. — Пусть бы они на нас сердились. Пусть бы даже поколачивали нас для нашего, конечно, блага. Было бы все-таки веселее.

Роума, воспринимавшая всегда все всерьез, начинала меня разубеждать:

— Не говори глупости. Ты бы взвилась от ярости, если бы тебя стали бить. Ты бы начала брыкаться и вопить. Я тебя знаю. Тебе всегда хочется того, чего у тебя нет. А я, когда вырасту, обязательно поеду с отцом на раскопки.

От одной мысли об этом глаза у нее сверкали. Ей не терпелось поскорее туда отправиться.

— Да, родители все время твердят, что, когда мы вырастем, то должны будем заниматься полезным делом.

— Ну и правильно!

— Но ведь это означает только одно: мы тоже станем археологами.

— Так ведь же это прекрасно.

Если Роума что-то заявляла, то всегда без капли сомнения. Впрочем, она вряд ли бы стала что-то утверждать, не будучи абсолютно уверенной в своей правоте.

Я совершенно другой человек. Мне ближе игра словами, чем раскопанными черепками. И часто мне бывало смешно то, что другим казалось чрезвычайно серьезным. Одним словом, в семье я была Белой вороной.

Детьми нас часто водили в Британский музей. При этом, нас убеждали, что там нам будет весело, однако давали ясно понять, в какое святилище мы имеем честь вступить.

Все, что я могу об этом вспомнить, это холодные каменные плиты под ногами, а перед носом — стекло витрин, в которых выставлено древнее оружие, керамика и украшения. Роуму все это совершенно зачаровывало, и, став взрослой, она любила носить грубые бусы из необработанной бирюзы или янтаря. Ее украшения выглядели так, будто их раскопали в какой-нибудь пещере. Наверное, именно поэтому они и нравились Роуме.

У меня со временем тоже появилось свое любимое дело. Сколько себя помню, меня всегда завораживали звуки. Я любила слушать звон капели, шумливые струи фонтана, цоканье лошадиных копыт, выкрики уличных торговцев, птичий щебет, внезапный лай собак, шелест ветвей в маленьком саду у нашего дома недалеко от Британского музея. Для меня музыка звучала даже в шлепанье капель из подтекающего крана. Уже в пять лет я могла подобрать мелодию на пианино и, взобравшись на высокое сиденье, часами перебирала по-детски пухлыми пальчиками клавиши в поисках нужных мне звуков. Няня только пожимала плечами, приговаривая: «Чем бы дитя не тешилось, лишь бы не плакало».

Мое увлечение музыкой в какой-то степени успокоило родителей. Конечно, это не археология, но вполне достойное занятие. И они постарались дать мне прекрасное музыкальное образование, и сейчас, признавая их усилия, я испытываю стыд за то, как впоследствии я распорядилась полученными знаниями.

Больше всего родителей радовала, конечно, Роума. Даже школьные каникулы она проводила с родителями на раскопках. Я оставалась под присмотром нашей экономки и занималась музыкой. Дела у меня шли успешно. Родители нанимали для меня лучших педагогов, хотя были не так уж хорошо обеспечены. Отец прилично зарабатывал, но немало средств тратил на свои экспедиции. Роума изучала археологию в университете, и родители часто говорили, что она сможет достичь гораздо большего, чем они, так как сочетает опыт полевых работ с научными знаниями.

Когда доводилось слышать, как они обсуждают свои дела, то их разговор звучал для меня полной бессмыслицей. Но я уже не чувствовала себя ущемленной, потому что тогда все уже говорили, что меня ждет большое будущее музыканта. Уроки музыки доставляли удовольствие и мне, и моим учителям, и теперь, когда я слышу чью-нибудь робкую ученическую игру, я вспоминаю то время, когда я начала открывать мир музыки и испытывать первое чувство удовлетворения и радость самоотдачи.

Я стала больше понимать своих родителей. Теперь мне было знакомо то, что испытывали они к своим находкам из бронзы и кремня. У меня самой наступила пора открытий. Я узнала Бетховена, Моцарта, Шопена.

Когда мне исполнилось восемнадцать, я поехала учиться в Париж. Роума уже занималась в университете, и, так как во время каникул она отправлялась на раскопки, мы почти не виделись. У нас установились с ней добрые дружеские отношения, хотя особенно близки мы с ней никогда не были. Слишком разные у нас были интересы.

В Париже я встретила Пьетро, человека неистового темперамента, наполовину француза, наполовину итальянца. Мы оба брали уроки у одного и того же маэстро, который жил в большом особняке на Рю де Риволи. Его ученики квартировались в этом же доме. Жена маэстро устроила для нас вроде пансиона, и мы смогли жить все вместе под одной крышей.

Какие это были счастливые дни! Мы гуляли по бульварам, сидели на открытых террасах кафе и говорили, говорили, говорили — только о будущем. Каждый из нас верил в свою особую судьбу и в то, что однажды обязательно добьется всемирной славы. Пьетро и я считались самыми одаренными учениками, и мы были преисполнены решимости достичь успеха.

Первое чувство, которое возникло между нами, было чувство соперничества, однако очень скоро мы оказались совершенно друг другом очарованы. Мы были молоды, Париж весной самое прекрасное место для влюбленных, и у меня было такое чувство, что до этого я по-настоящему и не жила. Истинная жизнь — это восторг и отчаяние, говорила я себе и в полной мере их испытывала. В то время мне было жаль всех, кто не учился музыке в Париже и кто не был влюблен в своего однокурсника.

Пьетро был музыкант от бога, до конца преданный своему призванию. Я знала, что он гораздо талантливее меня, и это делало его еще более для меня притягательным. Нас многое разнило. Я могла напускать на себя безразличие к своим успехам, в то время как это было совершенно не так, и я с досадой замечала, что Пьетро, с самого начала знавший, что я предана музыке так же, как и он, еще больше воодушевлялся, когда я притворялась равнодушной к своим занятиям. Пьетро относился к собственным успехам очень ревностно, я же могла казаться легкомысленной. Меня трудно было вывести из равновесия, для Пьетро же возбужденность была его обычным состоянием. Ему было совершенно непонятно, как мне удается надолго оставаться в безмятежном настроении, у него самого оно менялось ежечасно. Он мог просто ликовать от счастья, когда его охватывала вера в собственную гениальность, и тут же мог впасть в глубочайшее отчаяние от малейшего сомнения в своей исключительной одаренности. Подобно многим людям искусства он был жесток и неспособен справиться с приступами зависти. Когда меня хвалили, его это раздражало, и он искал любой повод, чтобы меня ранить, но если я терпела неудачу и нуждалась в поддержке, он умел утешить, как никто другой, в эти моменты трудно было бы найти человека более доброго и понимающего, чем он, и я любила его именно за это понимание и умение сочувствовать.