Вскоре после приезда Коронина Каденька на правах короткого знакомства (так она полагала, а что в основании – Бог весть, от и до, она явно умна и проницательна, и я бы ничему не удивился) прислала мне записку, что ею затевается вечеринка для людей передовых мыслей и взглядов (в этом месте я невольно скривился и даже сам ощутил, как все части моего лица поехали в разные стороны), каковых в забытом идеями Егорьевске так немного, что все они даже против воли должны держаться вместе. В записке при желании можно было углядеть дюжину намеков, а можно – не углядеть ничего, кроме Каденькиного общественного рвения. Я предпочел второе и известил личным визитом, что непременно буду. Визит был мучителен до крайности, так как Каденька принимала в амбулатории, Коронин и Златовратский после положенных приветствий молчали, испытующе сверля меня взглядом, а Надя норовила украдкой оказать мне какой-нибудь знак внимания. Один раз, выманив меня в кабинет отца, коснулась губами рубашки у меня на груди, а потом всхлипнула и убежала. Тут же откуда-то появилось удивительно грациозное по физическим повадкам существо с лицом угрюмой, темной масти козы и каким-то тазиком в руках. Ничего мне не сказав и даже не глянув в мою сторону, девушка поставила тазик под стол и принялась расставлять и вытирать книги на полках. Видела ли она сцену, разыгравшуюся только что между мною и Надей? До чего ж неловко!

Видит Бог, я все понимаю. Для Нади это захватывающая игра, которую она ведет впервые в жизни (господин Коронин даже на беглый взгляд человек решительно неигровой, право, надо будет расспросить Надю при случае, как он делал ей предложение, даже интересно). До нынешнего дня она лишь читала о таких «ужасных и противоречивых» страстях в романах Софи Домогатской и иже с ней, и вот – сама сподобилась… У нее горят щеки, блестят глаза, в движениях и мимике появилось вовсе несвойственное ей кокетство. Если Коронин хоть сколько-нибудь наблюдателен, он уж через десять минут должен был обо всем догадаться… Но что мне-то делать?

Суаре состоялось в пятницу, в помещении местного собрания, выстроенного и обустроенного когда-то попечением Гордеева-старшего. Каденька выступала хозяйкой вечера, и, вопреки ее утверждениям, народу «передовых взглядов» собралось довольно-таки много. Кроме Златовратских и Надиного мужа присутствовали супруги Опалинские, двое политических ссыльных – некто Роман Веревкин, пребывающий в Егорьевске уже более двух лет, и недавно прибывший административно-ссыльный Гавриил Кириллович Давыдов. Был еще чрезвычайно высокий и худой молодой человек со странным выражением на лице: смесь жесткости, может быть, даже жестокости, ума и детской наивности. Причем совершенно невозможно разобрать, что там является изначальным пластом, и что что прикрывает. То ли природная жестокость прячется под маской наивности, то ли наоборот – наигранная свирепость является всего лишь маской-защитой существа наивного и мало защищенного от природы. Молодого человека представили мне как Василия Полушкина и рекомендовали как молодого удачливого подрядчика и предпринимателя, не чуждого, между тем, научных интересов. Откуда у егорьевского подрядчика, не получившего никакого регулярного образования, могли взяться научные интересы, я так и не понял. Петя Гордеев явиться не соизволил, а его жена, как я понял, общественных собраний не посещает по состоянию здоровья. Наиболее поразившей меня фигурой «из передовых» оказался, пожалуй, молодой священник отец Андрей. Впоследствии он все больше молчал, но все радикальные обороты разговора встречал с видимым сочувствием. Странно… и это еще мягко сказано! Среди наших товарищей в Петербурге попадались, конечно, выходцы из духовных семей, но чтоб рукоположенный поп…

Едва все собрались, господа политические тут же завели до боли знакомые разговоры, в которых я, ожидалось, приму деятельное участие. Переселенческий вопрос, участие в областническом движении, стачки на приисках и заводах, голодовка заключенных в Тобольском централе, сравнительная роль крестьянства и промышленных рабочих в грядущих революциях, роль народного просвещения и способы нелегальной доставки передовых статей из столицы… На какое-то (право, не лучшее!) мгновение мне показалось, что я никуда не уезжал и по-прежнему сижу на одной из квартир наших товарищей в Петербурге, в портфеле у меня не статистические журналы Печиноги, а очередная порция запрещенной жандармским управлением литературы, а за окном – вовсе не дикий лес, а вид на Сенатскую площадь, где русские дворяне-идеалисты подняли свое нелепое и плохо организованное восстание и… выжившие оказались недалеко отсюда, в Нерчинских рудниках. Господи, как все перепуталось в этом мире!

Стиснув едва не до хруста кулаки, я отошел к подрядчику Полушкину и стал с преувеличенной заинтересованностью расспрашивать его о закономерностях и перспективах сибирской торговли и о том, какие, по его мнению, изменения внесет в нее строительство железной дороги. Разумеется, все это действительно интересовало меня лишь применительно к горному делу, но подобных рассуждений от господина Полушкина ждать не приходилось, и потому я готов был ограничиться обсуждением торговли зерном, рыбой и дегтем. Лишь бы не побеги из тюрьмы и не организация стачек! Простите покорно, но этим я на всю жизнь накушался с избытком!

Вполне неожиданно для меня Василий Полушкин заявил, что окончание строительства железной дороги немедленно приведет к закрытию всех четырех существующих теперь в Сибири железоделательных заводов. Я, естественно, поинтересовался причиной такой его уверенности, и он быстро и внятно набросал экономические обоснования: дескать, железо сибирские заводы производят по старинке, крайне низкого качества, и как только, благодаря дороге, появится конкуренция с уральским металлом, сразу же прогорят и закроют производство. Неизбежное возникновение экспорта зерна из южной Сибири, напротив, скажется на крае весьма благоприятно, так как сейчас большая часть его идет на винокуренные и спиртовые заводы, что, в свою очередь, приводит к спаиванию и вырождению как инородцев, так и русских, а особенно недавних переселенцев, которые еще не успели врасти в местные условия.

Вдохновленный таким началом разговора, я еще раз, более внимательно, пригляделся к молодому человеку, и далее мы весьма продуктивно и интересно беседовали о самых различных материях. Политически Василий оказался весьма консервативных взглядов и даже областники казались ему чересчур радикально настроенными. Революционных идей он не принимал совершенно и был убежденным монархистом, полагая, что сегодня народу нужна именно освященная высшим авторитетом власть, которую, впрочем, надо аккуратно и, по возможности малозаметно, реформировать в сторону конституционности, просвещения и предоставления больших возможностей низшим сословиям. Являясь патриотом Сибири, он весьма интересно говорил о ее нереализованных возможностях. Кое-что из конкретики показалось мне настолько важным, что я счел нужным это записать, чтобы после не забыть и обдумать на досуге. Извлечение на свет Божий красной тетради произвело совершенно шокирующее впечатление на всю собравшуюся публику, исключая Давыдова и Веревкина, которые, вероятно, были просто не в курсе истории вопроса. Я едва не расхохотался, и с удовлетворением отметил, что Василий Полушкин чуть заметно растянул губы в улыбке. Улыбка у него совершенно мальчишеская. Впрочем, в глубине его светло-карих и явно близоруких глаз постоянно прячется какая-то печаль, причина которой мне пока неизвестна.

Все время, пока я беседовал с молодым господином Полушкиным, Надя обиженно стреляла в меня глазами, а господа политические своими взглядами просто-таки прожигали дыру в моей спине. Будучи человеком слабым, и конформистом по изначальной природе, я, в конце концов, сдался и подошел к ним, постановив себе произнести несколько ничего не значащих фраз и снова отойти. Кроме Полушкина, в собрании оставалось еще три совершенно приемлемых для меня собеседника: мои хозяева Опалинские и Каденька, с которой я вполне мог поговорить об организации медицинской помощи, так как мой друг юности окончил курс по медицине и много лет служил земским врачом. Разумеется, за годы нашей дружбы я выслушал от него множество историй и соображений, которые, безусловно, помогли бы мне построить этот разговор.

Гавриил Давыдов, которого я увидал в собрании впервые, показался мне вполне общительным и даже приветливым и дружелюбным человеком. Чего никак нельзя сказать про Коронина и Веревкина. Впрочем, пока последние угрюмо молчали, Давыдов всеми силами старался втянуть меня в разговор, сыпал именами предположительных общих знакомых, кличками, датами арестов, обысков, побегов… В какой-то момент у меня возникла вполне бредовая мысль: меня проверяют! Но зачем? Все еще сомневаются в том, что я – тот, за кого себя выдаю? Но ведь странный разбойник Дубравин вернул все мои документы. Или собираются немедленно взять меня «в дело»? Неужели Надя не рассказала мужу о том, что я сбежал из Петербурга, именно не желая больше принимать участие во всем этом?

В любом случае, далее это продолжаться никак не могло. Стараясь быть по возможности искренним и тактичным, я рассказал товарищам о своей, несомненно, постыдной, на их взгляд, эволюции. Сердце колотилось в груди как бешеное, ладони стали мокрыми, на груди (как раз там, где целовала Надя) тоже выступил пот. Но пусть лучше презирают меня и не подают руки, чем обманываются на мой счет и питают какие-то надежды – так я решил.

После моей краткой исповеди Веревкин вновь погрузился в тяжелое, как камень, молчание, Коронин шевелил губами, явно обдумывая достойную отповедь, а вот Давыдов неожиданно весело рассмеялся и заявил, что все это лишь моя иллюзия и, раз став революционером, уже нельзя перестать им быть, покуда остаешься в живых. Дело освобождения народа, по его словам, забирает человека целиком, и раз испробовав этого, уж ничто в обыденной жизни не может сравниться с ним по степени и масштабу волнительности, возникающей в душе в ответ на свершающиеся замыслы и поступки революционера. Отведав сочного жаренного мяса, разве станете вы после жевать жухлые капустные листья?! – метафорически вопросил Давыдов и удостоился одобрительного взгляда и кивка со стороны Коронина, который все не мог подобрать слов для моего достаточного унижения. У меня приведенное сравнение, при всей его безобидности, отчего-то вызвало тошноту, может быть, от невольного возникновения вопроса: «о чьем, собственно, мясе идет речь?»

После Давыдов продолжал что-то говорить, и даже пытался меня дружески приобнять, Коронин краснел тугой шеей и наливался злостью, но тут Каденька почуяла возникшее в нашем углу напряжение, решительно промаршировала к нам и сходу, как в кавалеристскую атаку, ворвалась в беседу. Разговор ее – как будто быстро нарезают большими ножницами плотную бумагу.

– Спорите? Дело! Дело прежде всего! Разговоры – это шелуха, в которой все гибнет. Русскому интеллигенту надо запретить разговаривать. Специальным циркуляром – так! Тогда все силы будут направлены. И результаты воспоследуют. Немедленно. Вы, Измайлов, желаете работать, а не руками размахивать. Я вижу. Это целесообразно. Ипполит, не путайте его. И не пугайте. Напрасно потратитесь. Он тайги не испугался – мне Надя рассказала. В передовой кружок вам войти – неизбежно. Форма – потом. Дело!

И так далее, в том же духе. Пока она говорила, Веревкин словно вышел из транса и неожиданно здраво вклинился в Каденькину речь (вот уж от кого никак не ожидал – в семье Каденьку, как я заметил, никто перебивать не решается).

– Мы вас, Андрей Андреевич, выслушали и, с вашего позволения, сейчас решительных шагов, с вставанием, не подаванием руки, и прочим клеймением предпринимать не станем. Приглядимся пока друг к другу, как культурные люди, волею судьбы сведенные на этом заброшенном, окраинном полустанке. Про ваше нежелание принимать участие в радикальных акциях мы поняли, но ведь и теоретический опыт ваш, привезенный, так сказать, из столицы с пылу, с жару, был бы для нас крайне полезен. В совете ведь вы при случае не откажете? Хоть бы в издательской нашей или просветительской деятельности?

– Да вы разве не услышали, Роман?! Да он… – привстал было Коронин, но Каденька и материализовавшаяся откуда-то Надя разом положили ему сухенькие, но сильные ладошки на оба плеча и удержали на месте. Я едва не улыбнулся представившейся картине, но, к счастью, сумел удержаться.

– Ипполит, мне кажется, мы вот так, сходу, не можем во всем разобраться. В конце концов, человек – это довольно сложно устроенная конструкция…

– Революционер устроен не сложнее, чем сочетание затвора и спускового крючка, – усмехнулся Давыдов.

Я уж давно молчал и это становилось неприличным, но при всем желании не мог разжать челюсти и внятно ответить ни Давыдову, ни Веревкину. Теперь меня сотрясала сухая дрожь, и мое собственное презрение к себе наверняка было сильнее, чем совокупное презрение господ политических. Ну отчего я так слаб?!