Жилище его оказалось странным донельзя. Вера, сама не без оригинальности, и представить себе такого не могла.

Никаких признаков того, что здесь живет живой человек. При том – ни следа запустения. Чистота. Тщательно выструганные доски для полок. Немногочисленные книги в идеальном порядке, как будто не тронутые ни разу. Выскобленный до белизны пол, и тщательно протертая поверхность стола. Блестящее стекло окон. Узкая, заправленная верблюжьим шерстяным одеялом кровать. И – ни единой черточки, говорящей о привычках, увлечениях, истории жизни хозяина. Однако, во всем этом было не равнодушие, но – стиль. И это нельзя было не заметить.

«Холод, который царит здесь, буквально вопиет о его собственной жажде тепла. Жаль,» – подумала Вера, оглядываясь, и одновременно отметая от себя все увиденное и понятое.

– Здравствуйте. Простите, чем обязан? – Измайлов поднялся из-за стола, за которым писал, и стоял, вежливо склонив лысеющую голову.

– Я могу присесть? – в принципе, Вера была готова к любому исходу своего визита. Например, к тому, что инженер еще до разговора разгадает все, и сразу выставит ее за дверь. Или, наоборот, сам предложит свои услуги.

– Разумеется. Извольте сюда. Я уже отужинал, но могу распорядиться чаю…

– Не надо, благодарю. Я не люблю здешних бесконечных чаепитий, и сопутствующей им болтовни. Отчего-то мне кажется, что вы, Андрей Андреевич, тоже не любитель…

Измайлов опять склонил голову, на этот раз в знак согласия. Вере нравилась его немногословность. И еще многое в нем.

– Потому я буду говорить прямо. Вы – нанимались к Опалинским, но личных связей с ними до того не имели. Вам, как я понимаю, хотелось из России уехать. Причина – вы знаете, а мне ни к чему. Теперь мы с Алешей новый прииск открыли, «Счастливый Хорек». И еще два на подходе. Вы о том знаете не хуже прочих. Вопрос, как всегда в Сибири, в людях. Инженеров и управляющих толковых днем с огнем не сыщешь. Пойдете ли вы к нам? Условия и должность сами определяйте. Скупиться не станем…

Измайлов задумался, и то показалось Вере хорошим знаком. Честный, трезвый, серьезный человек. Ей хотелось, чтобы он был с ними. О причинах она старалась не задумываться. Немного совестно впутывать его во всю эту историю с разбойничьим вкладом, но Алеша обещался в ближайшее время со всеми этими делами разобраться, и превратить прииски в чистое, а не разбойничье предприятие. Алеше можно верить. Места в тайге много, но рано или поздно их пути с Черным Атаманом так или иначе должны были перекреститься. Ее, Веры, дела тут нет. Никанор… Он слишком силен и стихиеобразен, чтобы кто-то мог принимать за него решения. Даже она, Вера…

– Я понял вас, Вера Артемьевна. Спасибо за щедрое предложение, однако вынужден ответить отказом. Опалинские не только наняли меня, и платят мне деньги. Сначала действительно не было ничего сверх того, но теперь… теперь я думаю, что они доверились мне, как человеку и специалисту. Я же доверившихся мне людей не предаю…

– И в какой же форме Марья Ивановна вам… гм… доверилась? – не удержалась от усмешки Вера.

При всем своем уме она все-таки оставалась плебейкой, и знала это за собой. Поскольку дело все равно не выгорело (Измайлов явно не из тех людей, которые отказываются от уже сказанного слова), отчего бы не доставить себе удовольствие…

– Простите, но вас это не касается!

По верхней границе измайловских усов выступили мелкие капельки пота. Вера довольно прищурилась и кивнула.

– Ну разумеется, разумеется. Вы просто такой человек: вызываете доверие. Вы ведь знаете за собой это качество, не так ли?

Терпеть издевательства Измайлов не был склонен ни от кого. Даже от женщины. Тем более, от этой женщины.

– Если у вас нет ко мне других предложений…

– То я могу уходить… – закончила Вера и обезоруживающе улыбнулась. Полные губы обнажили крупные, безукоризненно белые зубы. Радужка глаз окрасилась в теплый цвет топленого сливочного масла. – Уже ушла… До свидания! Право, я теперь еще более высокого мнения о вас, чем прежде. Вы – почти средневековый рыцарь, но женщина вроде меня – увы! – не в силах этого оценить в достаточной степени. Однако, когда у Опалинских все развалится, я буду ждать вас на «Счастливом Хорьке». И, честное слово, доверюсь вам, как человеку и специалисту, не в меньшей степени, чем вы, должно быть, привыкли…

«Пошла вон!» – хотелось заорать Измайлову, однако, как воспитанный человек, он сдерживал себя.

Вера, впрочем, не стала далее испытывать его терпение. После нее в комнате остался странный, зимний запах: еловые ветки, принесенные с мороза, да еще – мед, молоко и масло – питье, которым поят от кашля заболевших детей.


От Егорьевска по обе стороны тракта, ведущего к Екатеринбургу, и далее – к столицам, росли огромные, с крупными мясистыми листьями подсолнухи. Ко второй половине лета их нижняя часть покрывалась толстым слоем пыли, но желтые головы упорно круглились и послушно поворачивались вслед за солнцем. Все знали, что подсолнухи на тракте ежегодно высевает Василий Полушкин, но никто не мог понять, зачем он это делает. Относили данное занятие к «блажи», право на которую несомненно имеет каждый, в остальном успешный и приспособившийся к жизни человек. Семечки в подсолнухах вызревали за лето далеко не всегда, но постепенно цветы все же распространялись на запад. Да и Вася каждую весну производил «подсев».

Летом, а особенно ближе к осени, перед закатом Василий любил ездить верхом по тракту и смотреть на подсолнухи. Именно здесь его и подкараулила Леокардия Власьевна.

– Здравствуй, Василий!

– Доброго вечера, Леокардия Власьевна!

Каденька ездила на лошади по-мужски, и теперь сноровисто сдерживала свою кобылку вровень с Васиным рыжим мерином.

– Как матушкино здоровье? Пьет ли отвар наперстянки, как я ей велела?

– Благодарствуйте. Пьет, и вроде получше стало. Не так за грудиной щемит.

– И то. Вася, я тебя спросить хотела. От брата старшего не получаешь ли вестей?

– Нет. А отчего вы спрашиваете? – Вася видимо напрягся. Брови сошлись на узкой переносице.

– ДА так. Ведь и слухов никаких? Верно?

– Верно.

– А может, матушка ваша, Евпраксия Александровна…

– Нет, мама тоже ничего про Николашу не ведает. Что ее и печалит безмерно. Но что у вас-то за дело, Леокардия Власьевна? – Василий смотрел так настороженно, что Каденька не верила ни одному его слову.

– Я думаю, что Любочка поддерживает с ним связь, – решив не врать, сказала Каденька. Отчего-то она была уверена, что через Васю Полушкина не пролягут никакие лишние тропинки для слухов.

– Любочка?! – Василий каким-то неуместным на тракте (но вполне уместным на театральной сцене) жестом поднес руку к горлу. – Почему же?! Как?!

– Полагаю, что когда-то именно она помогла ему бежать, – заявила Каденька. – С того все. Я давно предполагала что-то. Теперь, мне кажется, знаю.

Вася долго молчал. Веснушчатое лицо его словно покрылось какой-то темной патиной, как остывающая металлическая болванка.

– И что же теперь? – наконец, спросил он.

– Не знаю, – честно призналась Каденька. – А как ты полагаешь? – при всей резкости и внешней нетерпимости, она никогда не стеснялась попросить совета, и числила это свое качество в достоинствах.

– Николай – страшный человек, – тихо сказал Василий. – Нельзя, чтобы она с ним… Если я буду сватать Любовь Левонтьевну, вы против не станете?

– Я – только за! – тут же откликнулась Каденька и быстро, неглубоко задышала. Так дышат гончие, ловя верховой след.

– А… она?

– Тут уж я не скажу. Но… Кто не рискует, тот не пьет шампанского!

– Точно! Не пьет шампанского! – вдруг закричал Василий, сорвал шапку с головы, бросил ее оземь и диковато блеснул глазами.

Каденька истерически расхохоталась. Полушкин вторил ей. Кони беспокойно прядали ушами. Как и все домашние звери, они не любили человеческих, а тем паче хозяйских истерик. Случаясь, они лишали их определенности и устойчивости мира.


Любочка сидела на диване, по своему обыкновению свернувшись клубком, и безжалостно кусала мягкие, хорошей формы губы. С самой Троицы она не получала вестей из Петербурга. Сама же отослала за это время уж три письма. Более – нельзя, это она чувствовала верно. Но и просто сидеть и ждать – невмоготу, не в Любочкином характере. Надо хоть что-то делать.

Тонкие, чуть дрожащие пальцы перебрали пожелтевшие листки, лежащие на укрытых подолом коленях. Стараясь не щуриться (морщинки образуются, да и некрасиво для барышни) поднесла один из них к глазам, принялась разбирать узкие, летящие строчки с выстреливающими хвостиками отдельных букв.

«Новорожденный младенец кричал с отчаянной страстью, еще хриплым с дороги голосом. Так бродячий менезингер заходит зимним вечером в дымную корчму и, не отогревшись и не выпив вина, начинает петь…»

– Господи, какая ерунда! – прошептала Любочка, давая выход чувству. Потом, как всегда, включила разум.

Эти немногочисленные листки, с отрывочными и не слишком понятными записями, она когда-то просто украла из багажа отъезжающей в Петербург Софи Домогатской. Все признавали: юная Софи умеет обращаться со словами виртуозно, как старый цирюльник с бритвой. Любочка тоже должна уметь – так она решила. Чтобы уметь, надо учиться. Папины пыльные фолианты – это не то, это как дохлые мухи между рамами. Совсем как настоящие, только лежат кверху лапами и не шевелятся. Нужна живая речь, острая, блестящая, словно бегущий ручей под солнцем. Как у Софи.

После Любочка долго разбирала листки, учась по ним, и с прилежностью гимназистки подготовительного класса писала и переписывала собственные опусы, придирчиво и критически сверяя с образцом. Совесть ее не мучила совершенно, так как для Софи эти листки явно были случайными и ненужными, и ничего из любочкиных украденных сокровищ в роман про сибирскую любовь не вошло.

Зато Любочка была упорной в своих устремлениях, и весьма скоро Николаша стал со сдержанным удивлением хвалить ее письма за живость стиля и неожиданность и точность оборотов. Любочка не бросила усилий. До настоящих результатов еще далеко – это она понимала отчетливо. То, что мило в маленькой девочке (каковой она, несомненно, представлялась Николаю Полушкину), то совершенно иначе смотрится и читается у взрослой и умной барышни (каковой она сама себя видела рядом с ним).

«Господи, ну отчего же голос хриплый именно с дороги? А, догадалась! Он, младенец, только что пришел из того мира, мира материнской утробы, в этот, наш. Он почти смертельно устал в пути, ему холодно, как этому самому… зимнему менезингеру, и потому… Но откуда она знает?!… Ах да, она же едва ли не сама принимала Вериного сына, Матвея… и, видимо, записала по свежим впечатлениям… Но ей же тогда было всего 16 лет!… А мне уж нынче… страшно подумать!»

Любочка почувствовала давно знакомую смесь чувств: зависть, злость, восхищение, бессильную ярость на неумолимо текущее время. Она знала, что этим чувствам нельзя поддаваться насовсем, потому что тогда они буквально высушат, а потом и выжгут душу. Но она уже давно научилась дозировать их. Немножко – можно, и даже полезно. Чтобы ощутить себя живой. Люди, которые всегда давят бушующие в них страсти, не пускают себя в них, а тем паче – стараются от них избавиться, со временем превращаются в высушенные тени самих себя. Как мама. Как окаменелости из мезолита, которые когда-то показывал на обрыве муж Нади Коронин. Любочка не хочет быть окаменелостью. Она хочет жить и чувствовать. И время вовсе не течет напрасно. Ведь она не сидит сложа руки, а трудится, и, значит, каждый миг приближает ее к исполнению ее мечты.

«Путь иногда занятнее самой цели, – говорила Софи Домогатская. – Уж я-то это знаю, поверьте». При этом она всегда отчего-то лукаво подмигивала Машеньке Гордеевой или Мите Опалинскому, если они случались рядом, а те тупили взгляды и выглядели явно смущенными.

«За сбычу мечт!» – невероятно дурацкий тост той же Софи, от которого всегда вздрагивал папа. «Ну что же делать, – Домогатская наматывала локон на палец и смеялась своим необычным, хрустяще-стеклянным смехом. – если у меня больше одной мечты, а во множественном числе «мечты» в русском языке не склоняются. А слово «сбывание», право, ничуть не лучше «сбычи»… Хочется ведь быть афористичной. И именно вы, Левонтий Макарович, как знаток римской истории, должны меня понять лучше всех собравшихся…»

– За сбычу мечт! – весело повторила Любочка и чокнулась с невидимым собеседником стаканом кваса.

Потом живо пересела к столу, заточила перо и принялась писать крупным и четким, не лишенным изящества почерком.


Дорогая Софи!

Отчаяние и надежда. Вот что переполняет меня, движет мною на протяжении всех этих лет. И то, и другое вы понять можете, как я вас вижу. Если ошибаюсь, простите покорно, хотя лишь оборот речи, а вины за собой не чую никакой. Человек, честно и последовательно идущий за своими чувствами, обывательскому суду неподсуден. Тут у господина Достоевского много сказано, да я не со всем согласна. Пустое.