Марфа не плакала и не выла. Церемонно, едва не до земли, поклонилась перенесенному во флигелек другу, едва касаясь, поцеловала морщинистые веки. Саморучно сложила в окованный сундучок все законченные и незаконченные игрушки, детали для них. На равных со служанками выполнила для Тиши все потребные обряды. И всю ночь в одиночестве, не позвав никого из церкви, сидела над телом, бормоча молитвы и глядя на одинокую свечу, отражавшуюся в оконном стекле.

Дмитрий Михайлович уехал на прииск, а Марья Ивановна тихо плакала в своих покоях – жалела и безобидного Тишу, и осиротевшую тетку. Желая утешить мать, Шурочка громко рассуждал о том, что дедушка Тихон непременно попадет в рай и будет там делать то же самое, что и здесь: пасти райских коров или мастерить игрушки для ангельских детей. Неонила, шестилетняя дочка Мефодия, призванная в дом для развлечения все еще хворающего Шурочки, авторитетно разъяснила ему, что у ангелов деток быть не может, так как им сношаться нечем. Пораженный услышанным Шурочка замолчал и, понизив голос, попросил Неонилу растолковать поподробней.

После отпевания и похорон Тихона Марфа Парфеновна недели две ходила сама не своя. На обычную тоску по ушедшему это не было похоже. Она почти не спала, стук клюки слышался по дому в любое время дня и ночи, а глаза старухи лихорадочно блестели из-под низко надвинутого платка. Молилась Марфа мало, и словно все время размышляла о чем-то неотложном. Часто что-то бормотала себе под нос. Встревоженная необычным поведением тетки, Машенька велела слугам тихонько приглядывать за ней. Не ровен час…

Уже после того, как справили по Тише девять дней, но до сороковин Марфа отправилась в церковь. Да не в Покровскую, куда ходила всегда, а в собор.

Там-то, в святой и золоченой утешности, в знакомом присутствии чего-то неизмеримо большего ее, Того, перед кем не нужно и глупо «держать лицо», Марфу, наконец, прорвало. Тоненько и горестно завыв, она мешком старых костей рухнула на дощатый, чисто выскобленный пол и едва ли не колотилась лбом об старенькие калоши владыки. Елпидифор смущенно ежился и пережидал, молясь про себя и кидая отрывистые взгляды на украшавшие храм иконы. Ликов он уже давно по слабости глаз не видел, но даже серебряная расплывчатость окладов успокаивала душу.

– Скажи, дочь моя, – попросил он, когда приступ минул.

Марфа с трудом, цепляясь за клюку, поднялась на ноги.

Сбивчиво и хрипло принялась рассказывать. После того, как умер Тиша, нет ей покоя. И не в его смерти тут дело. Тишу-то она как раз отпустила легко, с легким сердцем. Жил он безмятежно и умер так же. Годов уж ему было немало, а перед смертью, видать, не мучился ничуть. Жаль, конечно, что проститься честь по чести не довелось, да обрядов потребных над умирающим справить, да это, по обстоятельствам кажется, никому не в укор.

Так что не в Тишиной смерти закавыка, а в нем самом. И в ней – Марфе Парфеновне. Как это разобрать – она всю жизнь себя богоугодным мерилом меряет, долгом живет, молится неустанно, аж мозоли на коленях, дела всякие потребные творит. И ведь не корысти же ради, не напоказ, от чистого сердца, от тяги душевной, но… Нет ей покоя! А Тиша ведь и молитвы-то ни одной до конца выучить не сумел. И крестик свой крестильный давно потерял. Она, Марфа, ему уже здесь свой отдала, а себе – новый купила в церковной лавке… И скончался он ровно праведник великий. А она, – грешная, грешная – но так мечталось, что Господь ее ранее Тиши к себе призовет, и он последние минуты рядом будет сидеть, за руку держать, утешные слова говорить… Кроме него, ведь такое и никому в голову за всю-то Марфину жизнь не пришло и не придет уж никогда… Как же разобрать: за что Господь ее наказал, а Тишу возвеличил? Что она не так сделала?

Выслушав все до конца и поняв, что Марфа иссякла в своих жалобах, владыка Елпидифор укоризненно покачал головой.

– Стыдно тебе должно быть, Марфа, – сказал он, тщетно пытаясь припомнить какую-нибудь потребную цитату из Евангелия. – Позавидовала Тишиному частью…

В уме крутилось, а на язык не давалось. «Старый совсем стал, – грустно-расслабленно подумал Елпидифор. – На покой пора. Только где же покой-то? Вот и эта… старуха старика схоронила… Куда естественней? Однако тоже, суетится еще… Вроде меня…»

– Мятежная душа в тебе, Марфа, – выговорил он. – Как и у брата твоего была, Ивана Парфеновича. Гордыни много и суеты. А Тихон – иным порядком жизнь прожил, так, как Господь наш заповедал. И какая тогда разница, помнил ли он молитвы, и каким образом к Господу обращался. Все эти частности уж после Христа придуманы, для удобства церковного обихода. Церковные обряды, это чтоб человеку помочь очиститься, но не Господу же! А Тихону твоему и потребности не было, он от рождения Божьим произмышлением и попечением чистым остался. Господь же каждого помимо суеты призревает. И его призрел. «Блаженны нищие духом, ибо спасутся» (наконец, вспомнилось!)

– А мятежные, выходит, Господу по-всякому неугодны? Что б ни творили? – упрямо уточнила Марфа, хотя и сама прекрасно знала ответ.

– Да кто ж Его знает? – Елпидифор шмыгнул заострившимся к старости носиком и пожал худыми плечами. – Если все в воле Его…

Глаза у Марфы вылупились, как оловянные пуговицы на новой шинели. Владыка заново осознал сказанное и, ощутив неудобство, смущенно шаркнул калошей.

– Благодарствую, владыка, – Марфа по-молодому сверкнула глазами, с шелестом поцеловала руку Елипидифора (бумага – к бумаге, словно страницы в старой книге, перелистнувшись, соприкоснулись) и, стуча клюкой, вышла из собора. Как будто бы успокоенная.

Елпидифор долго, не видя и не думая ни о чем, смотрел ей вслед. Пылинки кружились в золотом солнечном луче, суровые темные лики на стенах как будто бы уснули. На мгновение старому владыке показалось, что вот так вот именно и должна выглядеть смерть, и ему по какой-то особой милости или наказанию суждено узреть ее прежде срока. Потом он привычно встряхнулся и вернулся к потребным по службе делам.


Жандармский ротмистр вместе с приданными ему казаками арестовали товарища Максима на третий день его пребывания на заимке. Беглый заключенный был слишком слаб, чтобы сопротивляться. На лошадь его сажали мешком. Кроме товарища Максима, с заимки, из-под лежанки изъяли 30 экземпляров трех последовательных номеров «Сибирского листка». Надя Златовратская отказалась давать при аресте хоть какие-то объяснения и вообще говорить. С собою взяла лишь приготовленный ею травяной отвар для пользования больного. Еще прежде, увидев в окно казаков, Максим велел Наде бежать в тайгу, но она отказалась, ссылаясь на то, что они уж все равно ее увидят, да и при ней фараоны станут обращаться с больным более сносно. Когда арестованных привезли в Егорьевск, в полицейское управление явился Петропавловский – Коронин и официально заявил, что его жена Надежда Левонтьевна ни о чем не знала, и беглого каторжника он представил ей как своего прежнего знакомца-чиновника, нуждающегося в лечении от грудной болезни. Надя же известна в городе своим травознайством и никакого подвоха в такой просьбе не увидела. Он же, Коронин, все прекрасно знал, и сам, единолично, организовал побег товарища Максима и все остальное. Поэтому и заковывать в кандалы, и прочее следует только его одного. Про листки, хранящиеся на заимке, ему известно, отнес их туда он сам, а писал и выпускал опять же в полном одиночестве. То, что под статьями стоят известные полиции клички Давыдова и Веревкина, ничего не значит, так как он делал это специально, чтобы создать видимость существования организации и сбить жандармов со следа.

Арестовали на всякий случай всех троих административно-ссыльных. В кандалы заковали только Коронина и Максима (никто в городе так и не узнал, имя это его или кличка). Измайлов от полного душевного смятения явился в полицейский участок, чтобы сделать там или заявить неизвестно что. Случилось это как раз накануне того, как арестованных должны были увезти в Тобольский централ. («Где Веревкин сможет без помех, на месте продолжить свои изыскания», – невместно подумалось Измайлову.) Коронин, увидев Измайлова, плюнул ему в лицо. Не попал, и слюна повисла на отвороте шинели. Измайлов машинально стер ее пальцем.

Надя уехала в Тобольск вслед за мужем.


Выдержки из «ЗАПИСОК ОБ ИСТОРИИ СИБИРСКОЙ ССЫЛКИ И КАТОРГИ, ПИСАННЫХ РОМАНОМ ВЕРЕВКИНЫМ»

(хранятся в егорьевском полицейском участке, папка В-бис, третья полка слева)


…Сама история сибирской ссылки начинается с учрежденного в 1586 г. в Тобольске Разбойного приказа, который занимался беглыми крестьянами, бунтовщиками и «татями разными». Уложение 1649 г. определяло и места ссылки – реку Лену и Якутск. В 1662 г. ссыльные в Сибири составляли уже восемь тысяч из семидесяти тысяч всего населения края.

Еще в конце XIX в. в Тобольске можно было видеть колокол с отбитыми краями и полуотломанным языком. Надпись на колоколе гласила: «Сей колокол, в который били в набат при убиении благоверного царевича Димитрия в 1593 г., прислан из города Углича в Сибирь в ссылку во град Тобольск, в церковь Всемилостивого Спаса, что на Торгу, а потом на Софийской колокольне был часобитный».

После жителей Углича и боярина Василия Романова, сосланного за намерение отравить царя Бориса, в Сибирь был отправлен Богдан Бельский, которому перед этим выщипали всю густую бороду по волоску. Любимец Ивана Грозного Бельский после смерти царя Федора был кандидатом на престол, по отношению к Годунову вел себя вызывающе.

После смерти Бориса его вернули из ссылки. Бельский приветствовал самозванца Лжедмитрия – целуя икону, уверял московских жителей, что это истинный царь.

После, будучи вторым воеводой в Казани, был растерзан толпой.

Лжедмитрий (Григорий Отрепьев), по некоторым сведениям, отправил из Галича в Сибирь своего дядю, очень сильно сомневавшегося, что его племянник достоин престола.

При царе Михаиле был выслан в Сибирь казанский воевода Никанор Шульгин, пытавшийся возмутить войско. Бояр Салтыковых обвинили в измене, которая заключалась в том, что, когда царь Михаил возжелал жениться на Марье Хлоповой, она заболела. И напрасно дядя Салтыков утверждал, что племянница просто переела на радостях сладких яств…

При Алексее Михайловиче сибирские остроги приняли участников бунтов Степана Разина и самозваного царевича Симеона Алексеевича из Запорожья.

В 1671 г. за то, что писал хульные речи на государя и хотел переметнуться к турецкому султану, выслали малороссийского гетмана Демьяна Многогрешного с тремя приспешниками.

Оказался в этих краях и малороссийский гетман Иван Самойлович с сыном; им не давали чернил с бумагой, не допускали к ним людей. Самойлович был сослан по доносу украинских старшин и полковников, обвинивших его в намерении создать из Малороссии отдельное государство. Так он в Тобольске и умер.

Стоит перечислить некоторых ссыльных, попавших в Сибирь после всяких казачьих волнений. Это запорожец Серко, полковники Конюховский, Третьяк, Децен, Маляш, позже Семен Палей. Было еще очень много сотников, войсковых писарей…

Запорожского атамана Максима Железняка били кнутом и сослали вместе с его ста тридцатью товарищами.

При Петре в Сибирь потянулись участники стрелецких бунтов.

Богатая вдова, боярыня Федосья Морозова, увидела смысл своей жизни в борьбе с греческими новшествами за старую веру. Верным союзником ей в этом стал протопоп Аввакум, поселившийся в доме боярыни. Он неустанно обличал «блудни еретические и ересь никонианскую».

Жажда страдания горела в боярыне. Она носила власяницу, дом наполнился юродивыми, калеками. Бывший тихвинский игумен, старовер Досифей, постриг ее в монахини.

Наконец по велению царя Алексея Михайловича ей был устроен допрос: «Како она крестится и како молитву творит?»

Морозову и ее сестру, княгиню Евдокию Урусову, посадили на цепь, а потом отправили: Морозову – в Печерский, а Урусову – в Алексеевский монастырь.

Проезжая по Москве, Морозова поднялась в санях и кричала: «За веру православную страдаю, не отступайте от старины, креститесь двумя перстами – и спасены будете!»

Увещевания патриарха не имели пользы. Тогда решили прибегнуть к пыткам. Морозову привезли в Москву.

Сначала на дыбу вздернули Урусову: хрустнули кости, руки вывернулись из суставов. Морозова, плача, крестила сестру.

Пришел ее черед. И на дыбе Морозова обличала своих врагов, «лукавое их отступление». С вывернутыми руками бросили ее на землю, «плаху мерзлую на перси клали и устрашая к огню приносили, хотя жечь».

Морозову с сестрой сослали в Боровск и бросили в земляную тюрьму: сырую и холодную, полную крыс. Прошли зима, весна, лето, и умерла княгиня Урусова. Узнав об этом, в Москве решили еще раз попробовать убедить Морозову отречься от своих убеждений, для чего послали к ней инока.