«Скорее всего, за мной с самого начала следил кто-то из троицы, – догадался он. – Они – лесные тени едва не с рождения, поэтому ничего удивительного в том, что я их не заметил. Но он или она, разумеется, никак не могли представить себе, что именно я собираюсь делать. Это совершенно не входит в их картину мира. Поэтому они просто наблюдали. А когда поняли, что происходит неладное, естественно, кинулись к матери. Элайджа успела вовремя, и как-то сумела вынуть меня из петли и даже перетащить к себе в дом. Сама или с помощью Петра Ивановича? Скорее всего, сама. Петя, при всех его странностях, не стал бы так долго молчать. Хоть что-нибудь да спросил бы. Или сделал. Например, позвал бы доктора. Или сестру. А мысль, что он оставил жену с недавним висельником, а сам ушел куда-нибудь по делам… Тоже как-то не слишком складывается. Следовательно, дома только Элайджа и троица. Больше пока никто ничего не знает.»

– Ты можешь теперь говорить, Измаил? – спросила Элайджа.

Инженеру показалось, что она слышала все его размышления, как другие слышат человеческую речь, и вежливо дожидалась их окончания, чтобы задать свой вопрос.

– Да, – хрипло сказал Измайлов. Голос ходил по горлу, как пила по живому телу. – Пить.

Элайджа кивнула и сделала какой-то знак рукой. Почти сразу же в поле зрения Измайлова появилась кружка с водой.

Напившись, Измайлов снова прикрыл глаза. Элайджа ждала. Она не шевелилась и не издавала ни звука. Он слышал ее спокойное дыхание и даже сильное и ровное биение крови в сердце и сосудах. Но теперь Измайлов сам читал ее ожидание, так, как будто бы про него было написано на листе бумаги.

– Я предал всех, – глухо сказал он. – Это неважно, что я никогда не был полицейским провокатором, и не выдавал жандармам несчастного Максима. То, в чем обвинял меня Коронин. Это неважно.

Моя мать… Я ничего не знаю про нее. Вроде бы они с отцом не были венчаны, и она умерла вскоре после родов. Наверное, она была из простых, может быть, из фабричных работниц или из крепостных. Иначе чем объяснить мои последующие увлечения? – Измайлов горько усмехнулся. – Мой отец был, в сущности, порядочным, но слабым человеком. Он не бросил, забрал меня, и остался с младенцем на руках. Но он был очень молод тогда, и сложившаяся ситуация оказалась выше его сил. Тогда он оставил меня в семье старшего брата, Андрея Кондратьевича Измайлова, записался в полк и ушел на войну. И, разумеется, вскоре погиб. Война легко съедает отчаявшихся.

Андрей Кондратьевич дал приблудышу свое имя, родовую фамилию, за взятку оформил потребные бумаги. Вырастил меня, как своего сына, вместе с двумя своими родными дочерьми, не делая между нами никакой разницы. Впрочем, я всегда чувствовал, что меня он любит больше. Я был сын брата, родная кровь, наследник дела и замыслов. Измайловы издавна, еще с 18 века – купцы средней руки. Однако, Андрей Кондратьевич благодаря своему таланту расширил дело, стал, можно сказать, промышленником. Я же не хотел торговать, и он, скрепя сердце, согласился на то, чтобы я учился на горного инженера. «Ладно, образование делу не помешает,» – сказал Андрей Кондратьевич. Если бы он только знал, как ошибается!

Уже в старших классах гимназии я увлекался всякими вольнолюбивыми теориями и сочинениями. В студенческие годы вступил в кружок, принимал участие в волнениях. Меня два раза арестовывали. Один раз нашли запрещенную литературу, листовки. Только заступничество Андрея Кондратьевича и его деньги позволили мне не оказаться в крепости раньше, чем я закончил курс. Но к этому моменту я уже не хотел служить горным инженером. Я хотел служить Революции. Ого! Это были веселые годы. Я и сейчас полагаю, что не все там было так уж глупо и никчемно. Современный мир нуждается в переустройстве – кто бы спорил. «Стало быть, я это сделаю! – говорил я себе. – Мы это сделаем!»

Жаль только, что все усилия и затраты Андрея Кондратьевича по моему воспитанию и образованию пошли прахом. Вот уж кому не была нужна мировая Революция и призрак коммунизма! «Ты понимаешь, что ты предал не только мои надежды, но и всех своих предков до седьмого колена?» – горько спрашивал он меня. Я только яростно мотал головой. Подумаешь, предательство, – отказался сидеть в той или иной лавке и тем или иным образом надувать покупателей… Как это все мелко и пошло! Меня ждали великие дела!

Правду сказать, мы не мелочились и не щадили себя. Многие мои товарищи сгнили в крепости, ушли сибирскими трактами в остроги и централы, кто-то вынужден был навсегда покинуть Россию. Но мне как-то везло. Я был умен, удачлив и осторожен. Я с самого начала полагал, что главная задача революционера – вовсе не совершить подвиг (читай – подорвать бомбой какого-нибудь государственного чиновника, желательно рангом покрупнее) и умереть. Я видел свою цель в том, чтобы подготовить и совершить то самое справедливое переустройство мира. Я много читал, а потом и сам начал писать. Товарищи уважали меня, даже очень враждебно настроенные к нашим идеям рабочие прислушивались к моим словам. У меня, несомненно, был ораторский и публицистический дар. Несколько лет я находился в самой гуще борьбы, делал именно то, что мечтал делать, то, ради чего я предал Андрея Кондратьевича и разбил все его надежды (мои кузины вышли замуж, но ни один из зятьев не годился на роль продолжателя и, главное, «развивателя» дела, – так считал Андрей Кондратьевич). Жизнь удалась?

Снаружи было очень похоже на то. Только вот беда, тех своих товарищей я предал точно также, как и вырастившего меня человека. Почему?

Потому что перестал верить. А ходить в опустевшую церковь, служить там службы, бить поклоны и бормотать пустые слова… Увы! Я думал, что для этого я слишком уважаю свою паству (читай – народ). А может быть, все было по-другому. В какой-то момент я внезапно ощутил, как натягиваются нити, прикрепленные к моим рукавам. Неизбежность революции, все те темные стихийные силы, которые раньше восхищали и приводили в экстаз, теперь внезапно испугали меня. Я больше не захотел быть петрушкой, висящим на ниточках каких-то неподвластных мне законов…

Но скорее всего, это была лишь очередная ложь. Я совершал все, что совершал, исходя только из своих собственных интересов и амбиций. В общем-то, все следовало закончить именно тогда, когда я это понял.

Однако, я всегда был слаб и труслив, и предпринял еще одну попытку. Здесь, в Сибири. Отчего-то мне казалось, что именно тут, вдали от всего, занимаясь геологическими и горно-инженерными работами, я больше никому не смогу навредить. Оказалось, что я ошибся. Зараза всегда остается заразой, а предательство – предательством, и его следует выкорчевывать с корнем…

Вот и все, милая Элайджа… Право, я отлично вас понимаю, и сам на вашем месте поступил бы также, но мне очень жаль, что все так сложилось, и вы и ваши дети помешали мне…

Элайджа долго молчала, гладя Измайлова по волосам и глядя прямо ему в зрачки своими странными, почти оранжевыми глазами. Какая-то внутренняя работа в ней, между тем, происходила. От едва заметной мимики веснушки разбегались по лицу, безупречно гладкий лоб чуть-чуть присобрался морщинами.

«Интересно, сколько она поняла из моего рассказа? – подумал Измайлов. – Одну пятую часть? Одну десятую?»

– Отчего у тебя нет жены, Измаил? Детей? – спросила Элайджа.

– Почему я не женат? В ранней юности мне как-то не было до этого дела. К тому же я собирался погибнуть в борьбе. Многие у нас, исходя из этого, вели довольно свободный образ жизни. Мы не придавали значения формальностям, считали их буржуазными предрассудками. А я… может быть, я был все-таки слишком буржуазен. Мне это казалось неловким по отношению к женщине, и я убеждал себя, что все это мне просто ненужно. У меня получалось, так как я по природе не слишком страстен, да и романтика революционной борьбы как бы заменяла… Потом… все женщины вокруг меня, товарищи… ну, они как-то подсохли… знаете, как на юге высыхают стручки белой акации… В общем, мысль уложить их в свою постель просто не приходила мне в голову. А уж завести с ними общих детей…

– Бедный Измаил… – Элайджа склонилась над лицом Измайлова и поцеловала его в запекшиеся, искусанные губы. Ее распущенные волосы, пахнущие солнцем и снегом, рассыпались у него на лице.

В одном поцелуе и двух словах юродивая еврейка сумела передать ему все то, что он упустил в своей нелепой жизни. Измайлов застонал, шевельнулся и мотнул головой на ее коленях.

– Ничего, ничего, – прошептала Элайджа прямо ему в рот. – Ты добрый и хороший. Все теперь образуется.

Пошевелившись, инженер внезапно ощутил влажное тепло в брюках. Как и прежде, Элайджа легко расшифровала мучительную гримасу, обозначившуюся на его лице.

– Ничего не страшно, – сказала она. – Это ты описался, Измаил. Как маленький. Когда кто умирать собирается, всегда так. Не страшно. Сейчас переоденем. Я тебе петины брюки дам. Он ростом повыше и худее тебя будет, да ничего…

Сжав кулаки и до боли вонзив ногти в мякоть ладони, Измайлов все же не сдержался и заплакал от унижения. Элайджа пальцами утерла его слезы, осторожно переложила голову, поднялась и, тихо и успокаивающе напевая, вышла из комнаты. Вероятно, отправилась за чистыми брюками.

Когда она вернулась и присоединилась к остальным, картина стала выглядеть так. Измайлов без штанов, с выпученными заплаканными глазами сидел на диване, прикрыв колени и чресла суконной накидкой, на которой обычно спали Пешки. Из-под накидки высовывались голые, слегка кривоватые и поросшие светлыми волосками ноги. Лисенок с огромным черным фингалом под правым глазом (Измайлов лягнул ее ногой, когда она пыталась удержать его) сидела на полу и гладила розовый живот перевернувшейся кверху лапами Пешки-3. Пешка-2 тем временем внимательно и сосредоточенно обнюхивала брошенные в угол штаны Измайлова. Элайджа в порванной кофте, из-под которой виднелась ночная рубашка, с петиными брюками в руках и внушительной шишкой на лбу (ударилась об притолоку амбарной двери), стояла на пороге. Волчонок, раскачиваясь на стуле, мастерил из прутиков маленькую клеточку. Зайчонок, стоя у окна и сложив ковшиком ладони, по-еврейски уговаривала сидящего внутри мышонка ничего не бояться.

Все разом посмотрели друг на друга. Первой засмеялась Элайджа. К ней присоединились дочери. Через минуту, захлебываясь и взвизгивая, хохотали все без исключения. Измайлов икал от смеха, и только мышонок в Зайчонкиных ладонях ежился, топорщил блестящую шерстку и вздрагивал. Тревожные думы о будущем терзали его: может быть, он был не прав, польстившись-таки на вкусный оладушек?


Дмитрий Михайлович Опалинский зашел перед сном в комнату сына, чтобы поцеловать его на ночь. Шурочка, по правде говоря, был единственным наличным фактом, хоть как-то примирявшим Дмитрия Михайловича с его нынешним существованием. Ранее, в молодости как-то об этом не думалось, а нынче, года два назад, ему вдруг захотелось, чтобы были еще дети. Шурочка – старший, но пусть бы еще два мальчика и одна девочка – любимица и баловница, вся в бантах, кружевах и оборках. Лезли бы на него все разом, как на дерево, отталкивали друг друга, смеялись… Издалека на Петю смотрел. Дети, да еще эти собаки его дурацкие, в комнатах живут, а к охоте не слишком… Впрочем, смотрят так умно, ровно и вправду все понимают. Смешные они у него, рыжие, все как на подбор. Отчего Машенька их так не любит?

Жаль, доктор Пичугин Маше еще рожать запретил. Ну что ж…

Шурочка сидел в кровати, блестел глазенками. Видать, еще издали заслышал шаги отца, ждал. Жена в обед сказала Дмитрию Михайловичу, что сыну нынче получше, и уже три дня свистов и хрипов не было вовсе. Однако, на двор Шурочку еще не пускали, хотя он, почувствовав себя здоровым, и норовил сбежать. Ловили и водворяли в покои…

Теплые ручонки смешно щекотали шею. Дыхание сына пахло карамельками и каким-то травяным отваром, которым его потчевали на ночь по указанию не то Пичугина, не то отъехавшей за мужем Нади Корониной, не то самоедского шамана.

– Папа, папа, – торопливо зашептал Шурочка. – Сядь сюда, я тебя спросить хочу.

Дмитрий Михайлович послушно уселся на край кровати.

– Папа, а отчего дядя Измайлов вчера повесился? Ты только мне не ври, а я хочу сам правду знать, но никому не скажу, я слово дал…

– Ч-что?! – Опалинский подскочил на кровати. – Что ты несешь?! Измайлов повесился?!!

– Да не, не, – успокаивающе забормотал Шурочка, гладя рукав отца. – Он не насовсем, сняли его… – тут мальчик задумался и смутился, явно от каких-то своих, внутренних причин, не касающихся до повесившегося и снятого Измайлова. – А ты что, не знал, что ли?… Ух ты! Как нехорошо получилось…

– Что – нехорошо? – тупо спросил Дмитрий Михайлович, отчего-то сразу поверивший сыну и ошеломленный свалившейся на него новостью.

– Да понимаешь, я сперва Зайчонка в амбаре подкараулил, и все у нее об этом деле выспросил. Заплатил гривенник и еще стеклянный шарик ей отдал, в котором блестки. Я уж с ним наигрался… Гривенник – это зря, пустой расход, – подумав, признался Шурочка. – Она, как шарик увидела, сразу все позабыла. Надо было его сначала… Они же дикари, денег не понимают. Мне еще Варвара говорила, что с дикарями нужно натуральный обмен… – Дмитрий Михайлович отчетливо почувствовал, что его глаза сами собой вылезают из орбит. Он потряс головой, но картина, представлявшаяся его взгляду, не изменилась. Прямо перед ним сидел болезненного вида семилетний ребенок в ночной рубашечке с кружевами по вороту. – Но я, видишь, не скумекал, – продолжал Шурочка. – А потом уже Зайчонок дома, видать, рассказала, и сама тетя Элайджа ко мне пришла. Я ее не сразу понял, но потом разобрал. Она сказала, что все отдаст, чтобы я забыл, что Зайчонок мне рассказала, и слугам, и прочим не болтал. Я сказал: за рубль хоть сейчас. Она сразу же отдала, у нее с собой был. Не такая уж она и глупая, я думаю, как мама считает. Так вот… У меня, значит, чистой прибыли получилось 90 копеек, коли шарик не считать, ну я думаю, это можно опустить, потому что, если бы не этот казус, я бы его все одно скоро Неониле подарил…