Тот день был волшебным днем, самым счастливым днем в ее жизни. Самый памятный, светлый, добрый.

Семья. Настоящая, дружная, крепкая, где все друг друга любят, друг другу помогают и поддерживают.

Тогда Даша впервые за много лет почувствовала себя в кругу семьи. Дядя Олег, Тамара Ивановна…

Она верила, она хотела верить, что так будет всегда. Она хотела довериться этим людям, впервые кому-то довериться за столько лет! Она была готова, все еще вспоминая прошлое, полное слез, боли и обиды, она хотела верить в то, что мир может быть другим. Таким, каким она его нарисует.

Но пятнадцатое апреля яростно перечеркнуло все ее мечты и надежды, еще один раз указав ей на то, что построенные ею воздушные замки очень просто могут рухнуть. Сначала Юрка, затем Тамара Ивановна…

И с тех самых пор Даша стала презирать апрель. С каждым годом ее едкая неприязнь росла, постепенно превращаясь в жгучую ненависть. Она лишь потом, много позже заметила эту ужасающую закономерность: каждый год подряд приходивший внезапно апрель забирал у нее тех, кого она любила.

И она боялась думать о том, что вместе с новым прожитым ею годом принесет ей следующая весна.

Она искренне привязалась к Тамаре Ивановне и переживала ее смерть, как личную потерю. Она не была ей дорога так, как был дорог Юрка, но девочка страдала и плакала, когда этой доброй, сердечной, милой женщины не стало, рвущимися из груди рыданиями встречая ее кончину.

В тот день, когда в их дом постучала смерть, Даша не отходила от женщины, ставшей ей не только наставницей, но и взрослой подругой, ни на шаг, словно предчувствуя беду, будто боясь, что если отойдет, Тамары Ивановны не станет. Она сидела рядом с ней, читала ей сказки, рассказывала о том, что происходит в школе, находя слова, подбирая фразы, придумывая новые и новые истории.

Даша никогда не была такой словоохотливой, как в тот день. Она всеми известными ей способами пыталась вернуть Тамару Ивановну к жизни. Она думала, что если будет говорить, улыбаться, рассказывать что-то интересное, та останется с ней, не уйдет в тот, другой, неизведанный мир.

Она так верила, надеялась, она так ждала чуда. Но чуда не произошло.

Вечером пятнадцатого апреля Тамары Ивановны не стало в живых.

— Может быть, вам принести чаю? — спрашивала девочка, наклоняясь к неподвижно лежащей на диване женщине и заглядывая в ее бледное осунувшееся лицо. — Хотите? С лимоном? Я сделаю, как вы меня учили. И две ложки сахара положу. Вы же любите сладкий! Хотите?

Тамара Ивановна редко что-либо отвечала ей, лишь качала головой и улыбалась, не губами, а глазами со светящимися внутри звездными искрами. И эти взгляды говорили Даше всё.

— А хотите, я вам сказку почитаю? — спрашивала девочка, вскидывая вверх темные бровки. — Мы на чтении проходили, — и она, не ожидая ответа, мгновенно вскочила со стула, кинулась к своему рюкзачку и достала из него небольшую книгу, продемонстрировав ее экономке Вересова, снова села на стул, открыв книгу на первых страницах. — Александр Сергеевич Пушкин, — торопливо выговорила девочка, бросая на женщину тревожные взгляды. — Ирина Анатольевна сказала, что это великий русский писатель и поэт, и что его творчество всем-всем нравится. Вам тоже понравится, вот посмотрите! — сказала она, глядя на женщину, и уткнулась в книгу. — «Сказка о царе Салтане». Хотите, я почитаю? Очень интересная, вам понравится! Или вот… еще у него есть. «Сказка о мертвой царевне и о семи богатырях», — поведала она. — Хотите?

Тамара Ивановна вновь промолчала, с улыбкой на губах глядя на девочку.

— А еще мы с дядей Олегом хотим в Подмосковье съездить, — проговорила девочка оживленно. — Он сказал, что покажет мне лошадок. Вы видели когда-нибудь лошадок? Мы можем его попросить, и вы с нами поедите. Хотите? А еще… а еще…

— Дашенька, — тихо окликнул ее Олег, и девочка резко обернулась на голос.

Мужчина стоял в дверях, бледный, похудевший, осунувшийся, с уставшими глазами. Она видела, наблюдала каждый день за тем, как из уверенного, волевого и бодрого человека он превращался в тень. И сердце болело от осознания того, что он, может быть, уже не станет прежним дядей Олегом.

Одного лишь взгляда, грустного, усталого, тяжелого, хватило на то, чтобы они поняли друг друга.

Но верить — верить в это! — не хотел никто из них двоих!

— Тамаре Ивановне плохо, — едва не плача проговорила Даша, поджав губы и наморщив носик.

У Олега едва сердце не разорвалось, когда он увидел слезы в глазах своей малышки.

— Да… — тихо подтвердил он, подойдя к Даше и тронув ее за плечо.

Даша сглотнула и покрасневшими глазами взглянула на него, сдерживая слезы.

— Давайте «скорую» вызовем, — тихо и немного смущенно попросила она мужчину, глядя на него снизу вверх глазами, в уголках которых уже блестели слезы. — Они помогут… Они… должны…

Олег лишь покачал головой, зажмурившись и крепче стиснув ее маленькое плечо. Посмотрел на Тамару Ивановну, словно переговариваясь с ней взглядами, и, не глядя на Дашу, вымолвил:

— Иди-ка отдохни, солнышко, — опустил голову вниз, — я с ней посижу.

Она не хотела уходить, Олег это видел. Она еще несколько мгновений боролась с собой, с желанием остаться с ней, этой женщиной, которая стала ей так дорога, а потом сдалась. Профессор Вересов попросил ее выйти, и она сделала то, о чем он просил. Она ушла. Медленно соскользнула с высокого стула, который специально подставила ближе к дивану, где лежала больная женщина, бросила взволнованный взгляд на Тамару Ивановну, затуманенными глазами смотревшую на нее, наклонилась и взяла женщину за руку.

— Я не надолго отойду, — клятвенно проговорила она. — Честно, честно. Я немного поучу уроки и приду. А то нам много задали по математике… — она подняла глаза вверх и, встретившись с помутневшим от слез взглядом дяди Олега, произнесла: — Можно я потом еще приду?

Острый нож полосонул его по сердцу, вызывая отвратительную боль во всем теле.

— Конечно, Дашенька, — согласился мужчина. — Ну, конечно же…

И она ушла. В свою комнату, где сидела, оставив дверь открытой и делая вид, что учит уроки. Она не учила, она прислушивалась к тому, что происходит вне стен ее комнаты. И всего через несколько минут услышала то, чего слышать не желала больше никогда в своей жизни. Дядя Олег позвонил в «скорую».

И Даша поняла, что это означает.

Прислонившись спиной к изголовью кровати, почти вжавшись в него, поджав под себя ноги, она опустила голову на колени, прикрыв лицо руками, и заплакала.

Умерла. Какое страшное, какое мучительно болезненное слово!..

А еще через несколько минут вновь раздался голос дяди Олега. Тихий, усталый, словно вымотавшийся.

— Антон?.. Да. У нас несчастье… — выдержанно, стойко, несмотря на то, что хотелось рыдать. — Тамара Ивановна… она… ее не стало. Приезжай?.. — попросил он неуверенно. — Пожалуйста…

И Даша, стискивая зубы, чтобы не было слышно стонов и всхлипов, зарыдала еще сильнее.

В тот день она потеряла еще одного человека, который был ей дорог. Еще одного!.. Какая жестокая закономерность, какая отвратительная несправедливость, какая безнадежная неизбежность!

Похороны состоялись восемнадцатого апреля, в не по-апрельски холодный день, немой и черный день скорби. Антон приехал из Лондона проститься с Тамарой Ивановной и остался и на следующий день после похорон, улетев назад лишь двадцатого числа.

С ним Даша почти не разговаривала, отсиживаясь в своей комнате, старалась не попадаться ему на глаза, а он не особо и стремился с ней общаться. Они с дядей Олегом часами сидели в гостиной или в кабинете профессора Вересова, между собой переживаю эту потерю. О чем-то разговаривали, тихо, едва слышно, перебрасываясь быстрыми фразами. Сквозь приоткрытую дверь она видела, как сын, утешая, похлопывал отца по плечу и что-то тому говорил. Даша не разбирала слов, но чувствовала, что эти слова дяде Олегу просто необходимы. Она бы не смогла его утешить, а вот этот… Антон, он мог.

А Даша, сидя на подоконнике и глядя в окно, исполосованное солеными струйками дождя, поджав под себя ноги, терзала себя воспоминаниями. Она хотела бы не вспоминать, но, глядя на скользкое липкое стекло, почти против воли вспоминала. Добрую Тамару Ивановну, которую искренне успела полюбить за эти месяцы. Вспоминала Юрку, своего любимого младшего брата, который покинул ее год назад, в такую же холодную и равнодушную весну, что и эта. Потом сознание выхватило из памяти обрывки далекого прошлого, в котором она еще была счастлива. С отцом, в Сосновке. И она плакала. Смахивала со щек слезы зажатыми в кулачок пальцами, хныкала, сопела, старалась сдержать рвущиеся изнутри слезы, но не могла. Грудь давило, сжимало, разрывало, а сердце колотилось в виски колокольным звоном.

На кладбище она тоже плакала, не смогла сдержаться, как и три дня назад, когда Тамары Ивановны не стало. Она стеснялась, смущалась своих слез, не хотела, чтобы их заметили, не хотела, чтобы считали ее слабой или трусихой, а потому резко стирала соленые капли с лица, оставляя на щеках разводы.

Но как бы она не старалась остаться незамеченной, ее все же заметили. Человек, которому, она полагала, на нее плевать. Но именно он наблюдал за ней с несвойственным ему волнением за нее и злостью на себя.

Антон подошел к ней неожиданно, неслышно, ничем не выдав своего приближения, не дотронулся до нее, не окликнул по имени, не сказал ни слова, но она чувствовала его присутствие рядом с собой. Знала, что он стоит за спиной, и ощущала ледяной холодок, промчавшийся вдоль позвоночника.

Она напряглась, но не обернулась к нему, не выдавая себя. Сглотнула, зажмурившись на мгновение.

Она не думала, что он заговорит с ней. Она бы этого не хотела. Она его опасалась, сторонилась.

Он был другим. Не тем Антоном, которого она увидела, когда приехала в Москву, и не тем, которого она провожала в Лондон. Молчаливый, замкнутый, словно бы… пустой. И какой-то одинокий. Она всегда остро чувствовала одиночество, потому что сама была одиночкой очень долгое время, но одиночество этого парня было… иным, парализовывающим, глубоким, болезнетворным, грубым и жертвенным. Если она была одинока против воли, он загнал себя в одиночество собственноручно.

И она чувствовала какую-то безысходность, которая от него исходила. И даже, наверное, понимала его. Немного, совсем чуть-чуть, против воли, но понимала…

Но он по-прежнему оставался для нее плохим. Тем человеком, которому она не доверяла, и на которого смотрела с опаской, которого силилась избегать, и которому старалась не попадаться на глаза. Негатив, исходящий от него, она чувствовала за сотни метров. Она всегда ощущала неприязнь, многие годы жила в ней, пропитанная ее ядовитыми пара?ми. И от Антона исходила отчетливая разъедающая неприязнь.

И оставаться равнодушной к ней она не могла. Она испытывала неприязнь к нему в ответ.

Но в тот день, когда они, скованные общей трагедией, смотрели на свежую могилу, Антон ее удивил.

— Не плачь, мала?я, — сказал он ей понуро, не вызывающе, не грубо, не уничижительно, но и без сочувствия тоже. И девочка вздрогнула. — Ее время пришло, — даже не взглянул в ее сторону, — вот она и ушла.

Неужели утешает?.. Не верила ему, не верила в него.

Даша бросила на него быстрый взгляд и опустила глаза, не желая, чтобы он его заметил.

Но Антон заметил, хотя виду и не подал. Отвернулся от нее, больше не сказав ни слова и не ожидая слов в ответ, не нуждаясь в них, и уже браня себя за то, что вновь, как и несколько месяцев назад, когда забирал ее с новогоднего утренника, проявил слабость. Заговорил с ней, попытался, черт побери, проявить заботу!? Показать, что переживает, волнуется, беспокоится?! Но ведь это не так! Его не волнует она, не волнует то, как она живет, вообще ничего, связанное с ней, не волнует. И, уж конечно, его не должно касаться, что она испытывает сейчас, стоя перед могилой женщины, которую знала лишь год!

Он не должен о ней заботиться, его вообще не должны волновать ее проблемы. Она и так уже отняла у него слишком много. Хотела забрать еще и его внимание?!

Он не готов был отдать ей и толику тех чувств, что еще в себе сохранил. Кроме неприязни и презрения, которые силился к ней испытывать.

И Антон вновь превратился в холодного, равнодушного и установленного на цинизм молодого человека, которому плевать на эту беспризорную девчонку. Он хотел таким стать, чтобы не чувствовать боли, не поддаваться обидам, чтобы равнодушно сносить резкие выпады в свой адрес и отвечать колкостью и остротой на язвы, брошенные ему в лицо.

Бороться с собой и своими чувствами было сложно, и он решил спрятать их под маской цинизма и равнодушия, холодности и апатии. Он верил, что, если ему удастся убедить в своем равнодушии других, то вскоре он и сам поверит тому, что ему все равно. И тогда не будет так больно, обидно, одиноко.