Возможно, и умерла, даже вполне вероятно. Но при этой мысли (которая еще вчера повергла бы ее в отчаяние) ничто не шелохнулось в ее душе, ни слезинки не выкатилось из глаз. Она оцепенела, и эта оцепенелость словно распространилась на все вокруг. Она не слышит ритмичного стука колес, не замечает, что на скамье напротив сидят краснощекие мужчины, жуют колбасу и смеются, она не видит, что горы за окном то вырастают до облаков, то съеживаются в цветистые холмики, и подножия их омываются белоснежным горным молоком – будто на рекламных картинках, которые она по дороге из дому воспринимала как живые и которые теперь окоченели перед ее неподвижным взглядом. И только на границе, побеспокоенная вошедшим таможенником, она очнулась, ей вдруг захотелось выпить горячего. Чтобы хоть немножко оттаять, избавиться от невыносимой окоченелости сдавившей горло, вздохнуть полной грудью, наконец выстонать все, что наболело.

В станционном буфете Кристина выпивает чашку чая с ромом. И тотчас блаженное тепло разливается в крови, оживляя даже застывшие клеточки мозга; она опять способна думать, и у нее мелькает мысль, что надо бы телеграфировать домой о приезде.

– Направо, за углом, – говорит ей буфетчик. Да, да, она вполне успеет.

Кристина походит к окошку. Матовое стекло опущено. Она стучит. За перегородкой слышатся медленные шаркающие шаги, стекло, звякнув поднимается.

– Что вам угодно? ворчливо спрашивает мрачная женская физиономия в очках с железной оправой.

Кристина медлит с ответом, настолько она поражена видом женщины. Ей показалось вдруг, что дряхлая, костлявая старая дева с потускневшими глазами, с пергаментными руками, которая механически протягивает ей бланк, – это она сама лет через десять, двадцать; точно в каком-то дьявольском зеркале перед ней предстал призрак ее собственной старости. Непослушными пальцами она еле держит ручку. это я, такой я стану, неотступно думает она и украдкой косится на тощую коллегу, которая с карандашом в руке терпеливо ждет, склонившись над столом, – о, как знакомы ей поза и эти минуты, пропавшие втуне, крадущие радость и счастье, каждая из них приближает старость, превращая тебя в такой вот изнуренный призрак.

Волоча ноги, Кристина возвращается к поезду. Ей будто приснился кошмарный сон: она увидела себя в гробу на катафалке и с криком ужаса проснулась в холодном поту.

В Санкт-Пельтене, утомленная от бессонной ночи, Кристина выбирается из вагона. Навстречу ей через рельсовые пути уже кто-то спешит, это учитель Фуксталер, наверное, ждал здесь всю ночь. С первого же взгляда Кристина все поняла на нем черный сюртук, черный галстук; и когда она протягивает учителю руку, он пожимает ее соболезнующе, а глаза смотрят сквозь очки участливо и беспомощно. Кристина ни о чем не спрашивает, его замешательство сказало все.

Но странно, она не испытывает ни потрясения, ни скорби, ни волнения. Умерла мать. Может быть, оно и хорошо – умереть…

В поезде на Кляйн-Райфлинг обстоятельно и деликатно рассказывает о последних часах усопшей. Вид у него усталый, лицо серое, небритое, одежда мятая и пыльная. Каждый день он (ради нее) по три-четыре раза навещал мать, дежурил ночами (ради нее). Заботливый друг, думает Кристина. (Хоть бы уж замолчал, оставилменя в покое, надоело слушать его проникновенно-сентиментальный голос, видеть желтые, плохо запломбированные зубы.) Ее вдруг охватывает почти физическое отвращение к этому человеку, прежде внушавшему ей симпатию, она понимает, что ее чувство постыдно, но ничего поделать с собой не может, это как привкус желчи во рту.

Невольно она сравнивает его с мужчинами там – здоровыми, стройными, загорелыми, ловкими кавалерами в приталенных пиджаках, с ухоженными руками – и с каким-то злорадным любопытством разглядывает комичные детали его траурного облачения: сюртуку с протертыми локтями, явно перелицованный, дешевая несвежая сорочка, дешевый черный галстук. Невыносимо смехотворным кажется ей вдруг этот тощий человечек, этот деревенский учитель с бледными оттопыренными ушами, неровным пробором в жидких волосах, очками в стальной оправе на бледно-голубых глазах с воспаленными веками, его пергаментное остроносое лицо над продавленным воротничком из желтого целлулоида. И он еще собирался… он… Нет, думает Кристина, никогда! Чтобы он дотронулся до нее? Невозможно! Поддаться робким, недостойным ласкам вот такого переодетого причетника с трясущимися руками? Ни за что! Ее тошнит при одной мысли об этом.

– Что с вами? – озабоченно спрашивает Фуксталер, заметив, что она вздрогнула.

– Ничего… Нет, нет… Просто я слишком устала. Не хочется сейчас ни говорить… ни слушать…

Откинувшись к стенке, Кристина закрыла глаза. Ей сразу стало легче, едва она перестала видеть его, перестала слышать этот утешающе-кроткий, нестерпимый именно своей смиренностью голос. Какой стыд, думает она, ведь он так хорошо относится ко мне, такой самоотверженный, а я… ну не могу я больше смотреть на него, противно, не могу! Такого… таких, как он… ни за что! Никогда!

***

Льет дождь, священник скороговоркой читает у открытой могилы заупокойную. Могильщика, держа лопаты, нетерпеливо переминаются с ноги на ногу в вязкой глине. Дождь усиливается, священник говорит еще быстрее; наконец все кончен, и четырнадцать человек, провожавших старуху на кладбище, молча, чуть ли не бегом возвращаюся в деревню. Кристина в ужасе от самой себя – вместо того чтобы скорбеть и горевать, она во время церемонии думала о разных пустяках: о том, что она без калош – в прошлом году хотела купить, но мать отговорила, предложив свои; что у Фуксталера воротник пальто протерся на сгибе; что зять Франц растолстел и при быстрой ходьбе пыхтит, как астматик; что зонтик у невестки прохудился, надо бы отдать в починку; что лавочница прислала на похороны не венок, а всего лишь букетик полуувядших цветов из палисадника, связанных проволочкой; что на лавке пекаря Гердлички появилась новая вывеска… Все мелочи того отвратительного мирка, в который ее впихнули обратно, острыми когтями вонзаются в нее и причиняют такую мучительную боль, что не остается сил для горестных переживаний.

У ее крыльца провожавшие прощаются и, уже не стесняясь, разбегаются, забрызганные грязью, по домам; лишь сестра, зять, вдова брата и столяр – ее второй муж – поднимаются по скрипучей лестнице наверх. В комнате всего четыре стула, и хозяйка, пятая, усаживает на них гостей. Помещение тесное, мрачное. От мокрых пальто на вешалке и капающих зонтиков несет сыростью, в окна барабанит дождь, в углу тенью сереет опустевшая кровать.

Все молчат.

– Может, кофе выпьете? – спрашивает Кристина, преодолевая смущение.

– Да, Кристль, – говорит зять, – чего-нибудь горяченького теперь в самый раз. Только поторопись, долго мы ждать не может, в пять – поезд.

Закурив сигару, он облегчено вздыхает. Этот добродушный и веселый муниципальный чиновник, служа фельдфебелем в армейском обозе, наел себе брюшко, округлившееся еще стремительнее в мирную пору; уютно он чувствует себя только без пиджака и только дома. На похоронах он держался строго, с подобающе печальным лицом, что было нелегко. Теперь же, немного расстегнув траурный сюртук, который придавал ему какой-то маскарадный вид, он уселся поудобнее.

– Все-таки хорошо, что мы не взяли детей. Хоть Нелли и считает, что внуки непременно должны быть на похоронах бабушки – полагается, мол, – но я ей сказал: такие грустные вещи детям показывать нельзя, они этого еще не понимают. Да и поездка в оба конца стоит кучу денег, а при нынешней дороговизне…

Кристина судорожно вертит ручку кофейной мельницы. Прошло всего пять часов, как она приехала, а уже, наверное, в десятый раз слышит проклятое, ненавистное "слишком дорого". Фуксталер говорил, что было бы слишком дорого приглашать главного врача из санкт-пельтенской больницы, он все равно ничем бы не помог; невестка говорила, что надгробный крест из камня не стоит заказывать, обойдется слишком дорого; сестра то же самое сказала о панихиде, а теперь вот и зять – о поездке. Все беспрерывно твердят это слово, оно назойливо барабанит по ушам, как дождь по крыше, унося радость. И ей придется теперь слушать это изо дня в день: слишком дорого, дорого, дорого… Кристина яростно крутит ручку, срывая злость на хрустящей зернами мельнице: уехать бы только отсюда, чтобы ничего не слышать и не видеть!

За столом в ожидании кофе пытаются завязать разговор. Столяр из Фаворитена, что женился на вдове брата, сидит, скромно потупившись, среди полуродственников – он вообще не был знаком с покойной; разговор вяжется с трудом, то и дело спотыкаясь о вопросы и ответы, будто о камни на дороге.

Наконец кофе готов, Кристина ставит четыре чашки (больше в доме нет) и снова отходит к окну. На нее угнетающе действует сконфуженное молчание гостей, то странное молчание, за которым все неловко прячут одну и ту же мысль.

Кристина знает, затылком чувствует, что сейчас последует, – в прихожей видела, что каждый принес по два пустых рюкзака, – она знает, что сейчас начнется, и омерзение сдавливает ей горло.

И вот раздается приветливый голос зятя:

– Собачья погода! А Нелли, по рассеянности конечно, не захватила зонтик. Может, выручишь, Кристль, дашь ей материн? Или самой надо?

– Нет, не надо, – дрожа, отвечает Кристина. Ну, началось, только бы скорее, скорее!

– Вообще-то, – вступает, будто по уговору, сестра, – мне кажется, самое разумное будет сейчас и поделить мамины вещи, а? Кто знает, когда мы соберемся опять вчетвером, ведь у Франца столько дел по службе, и у вас ведь (она обращается к столяру), наверно, тоже. А еще раз ехать сюда ради этого вряд ли стоит, да и тратиться опять же. Давайте прямо сейчас и поделим, не возражаешь, Кристль?

– Конечно нет. – Голос у Кристины вдруг становится хриплым. – Только прошу, делите все между собой, все! У вас дети, мамины вещи вам больше пригодятся, мне ничего не надо, я ничего не возьму, делите между собой.

Отперев сундук, она вытаскивает несколько поношенных платьев и кладет – другого места в тесной мансарде нет – на кровать умершей (вчера постель была еще теплой). Наследство невелико: немного постельного белья, старый лисий мех, штопаное пальто, плед, трость с рукояткой из слоновой кости, венецианская брошь, обручальное кольцо, серебряные часики с цепочкой, четки и эмалевый медальон из Мариацелля, затем чулки, ботинки, войлочные туфли, нижнее белье, старый веер, мятая шляпка и захватанный молитвенник. Все вынула, ничего не забыла, все заложенное и перезаложенное старье – его было так мало у матери, и быстро отошла к окну.

За ее спиной обе женщины тихо переговариваются, оценивают, делят.

Сестра откладывает свое направо, невестка – налево, между ними на кровати умершей остается незримая пограничная межа.

Кристина, глядя на дождь, тяжело дышит. Ее обостренный слух улавливает перешептывания торгующихся родственниц, хотя стоит спиной к кровати. К жгучему гневу, обуревающему ее, примешивается жалось. Какие же они бедные, убогие и даже не подозревают об этом. Делят хлам, которого иные побрезговали бы коснуться ногой; старые отрезы фланели, изношенные туфли – и все это нелепое барахло для них драгоценность! Ну что они знают о настоящей жизни? Понятия не имеют! А может, так лучше – не понимать, как ты беден, как отвратительно, как позорно беден и жалок!

Зять подходит к ней.

– Что поделаешь, Кристль… Но так же нельзя, ты ничего не берешь. Ну что-нибудь должна ж ты оставить себе в память о матери… хотя бы часы или цепочку?

– Нет, – твердо отвечает она, – ничего не хочу и не возьму. У вас дети, им нужнее. А мне не надо. Мне вообще ничего больше не надо.

Потом, когда она обернулась, все уже было поделено, сестра и невестка запихали свои доли в рюкзаки – лишь теперь умершую похоронили окончательно.

Гости топчутся в комнате, смущенные, даже слегка пристыженные; они рады, что так быстро и в согласии уладили щекотливое дело, и все же чувствуют себя не очень уютно. Перед уходом надо бы сказать что-нибудь этакое торжественное, как-то загладить неловкость происшедшего и вообще потолковать по-родственному. Наконец, вспомнив, зять спрашивает Кристину:

– Да, а ведь ты не рассказала, как там было, в Швейцарии?

– Прекрасно, – выдавливает она сквозь зубы.

– Еще бы, – вздыхает Франц, – вот бы разок съездить туда и вообще постранствовать! Но с женой и двумя детьми об этом и мечтать нечего, дороговато, тем более в такие шикарные места. Сколько там в отеле за сутки берут?

– Не знаю. – Кристина чувствует, что силы ее на исходе, вот-вот она сорвется. Хоть бы скорей ушли, хоть бы скорей!

К счастью, зять смотрит на часы.

– Ого, пора по вагонам. Кристль, давай без лишних церемоний, провожать нас незачем, при такой погоде-то. Оставайся дома, лучше как-нибудь навестишь нас в Вене. Теперь, после смерти матери, надо держаться вместе!

– Да, да, – нетерпеливо отвечает Кристина и провожает их до двери.