Мистер Фосетт шумно вздохнул.

— Я задержал вас, мисс Джексон. Бегите-ка домой, а то будет трудно добираться. О-хо-хо!

Я действительно с трудом добралась домой, ибо туман сгустился и автобусы двигались по Пикадилли не быстрее пешеходов. Уличные фонари едва пробивали густую мглу, и в словно разделенных на отдельные нити полосах света клубился и полз туман. Тускло светились витрины, и даже сверкающие огни за окнами уютных клубов казались горстью круглых, без блеска рубинов. Густой удушливый воздух и выпитые бокалы мартини вызвали одну из тех жестоких головных болей, которые волей-неволей заставляют оценивать все лишь с точки зрения трезвого разума. Я знала, что мой миллионер уже забыл меня, и каким бы ярким воспоминанием он ни остался в моей жизни, в его я пройду лишь бледной тенью. Я знала, что мне не хочется видеть Нэда Скелтона, что он груб и наверняка недобр.

Мне было все равно, позвонит ли он еще или нет; мне даже не хотелось, чтобы он мне писал.

По крайней мере мне не хотелось этого тогда. Но в последующие недели, когда дни шли, а вестей от него не было, беспокойство снова овладело мною, вернулось прежнее лихорадочное состояние. Словно в тревожном, полном галлюцинаций сне мне виделось мое будущее, и я с тоской тянулась к нему. Я была неспокойна и несчастна.

Когда же наконец пришло его письмо, я была вынуждена отказаться от встречи, ибо умер мой отец.

Однажды ночью за неделю до рождества, очнувшись от странного тревожного сна, он тронул Эмили за плечо и сказал каким-то чужим голосом:

— Я спущусь вниз, старина.

Эмили устала за день, и он прервал ее крепкий сон. Сквозь дремоту она подумала, что голос у него какой-то странный, да и разбудил он ее в сущности из-за такого пустяка. Она снова уснула. Спустя какое-то время, проснувшись и решив, что уже рассвет, она протянула руку и вдруг обнаружила, что отца нет рядом. Сон мгновенно оставил ее. Вскочив с постели, она накинула халат и, полная тревожных предчувствий, выбежала на лестницу. Ее часы показывали всего половину второго. Ей казалось, что, когда отец разбудил ее, был час ночи: возможно, она слышала бой часов на соседней церкви. Но даже полчаса было слишком много для его отсутствия. Спускаясь по лестнице, она начала дрожать.

Затем она увидела его в конце коридора: он шел, шатаясь, словно пьяный. Она увидела его потому, что свет уличного фонаря падал в круглое лестничное окно. Посмотрев на нее, отец спросил:

— Зачем ты здесь, старина? — А затем перед нею уже был чужой человек, ибо страшная гримаса исказила его лицо так, словно он решил в шутку напугать ее. — Старина… — снова промолвил он и упал к ее ногам.

Она закричала. Я спала так крепко, что не слышала ее крика. Она опустилась возле него, положила его голову к себе на колени, гладила его мокрый от испарины лоб, звала его по имени, целовала, кричала на него в гневе и безумном страхе. Она лихорадочно пыталась нащупать пульс, но пульса не было.

Все это она потом рассказала мне.

Я помню лишь, как увидела ее у своей постели, как даже в такую минуту она осторожно, шепотом, чтобы не напугать, будила меня:

— Кристина, твой отец… Ему плохо.

В памяти остались кошмарные минуты, как вслед за нею я спустилась в ярко освещенный холл и впервые увидела смерть; как, наспех накинув пальто, бежала по морозным улицам в поисках врача. А потом было то, о чем трудно писать, ибо в этом нет ничего нового, что бывает всегда, когда в дом нежданно входит смерть, — обычный ритуал, но для близких тягостный, невыносимый.

Больное сердце, заставившее отца покинуть Африку, сердце, которое в последние годы было постоянным предметом его забот, отказало — оно взбунтовалось, рванулось в последний раз и остановилось.

Два дня Эмили была словно окаменевшей. Этой простодушной, недалекой маленькой женщине плохо шла трагическая роль; но она любила с неистовым упорством и самоотречением — вся ее жизнь была в моем отце. Она хотела бы умереть вместе с ним. Несколько раз я заставала ее в каком-нибудь темном уголке в странной позе, с аккуратно сложенными на коленях руками. Она, очевидно, старалась задержать дыхание; грудь ее не вздымалась, глаза были широко открыты, и взгляд их устремлен в пустоту. Лицо ее покрывалось густой краской, пока щеки не начинали напоминать увядшие лепестки темно-красной розы. Затем, не выдержав, она с шумом выдыхала воздух. Мне кажется, она тешила себя нелепой надеждой, что так ей удастся умереть.

Она спокойно перенесла формальности и необходимые хлопоты. Но когда пришло время выносить гроб, она вцепилась в него своими крохотными сухими ручками, так что они побелели от напряжения, закрыла глаза и сложила губы в обиженную детскую гримасу. Я пыталась уговорить ее; но она ничего не слышала. Она только один раз сказала:

— Если я буду держать его, они не отнимут его у меня. Он не уйдет от нас. Я не отпущу его.

Все были в отчаянии. Время шло. Эмили своим телом прикрывала гроб, крепко обхватив его руками, и молчала. Наконец она широко открыла глаза, оглянулась вокруг, разжала руки и поднялась. С недоумением поглядев на свои руки с красными полосами там, где в них врезались острые края гроба, она пролепетала что-то похожее на извинения и вышла из комнаты.

Глава XII

Прошли похороны. На окнах снова были подняты шторы. Погода была мягкой для декабря, и весь день неярко светило солнце. Эмили бесшумно двигалась по дому, хлопоча по хозяйству. Как-то сам собой установился распорядок нашей жизни. Эмили предложила мне снова приглашать друзей на прежние вечеринки; однако дни танцев прошли. Мы вели натянутые беседы за чашкой чая, и мои друзья каждый раз вдруг вспоминали, что им надо пораньше вернуться домой.

Неожиданно Эмили придумала для нас игру. И хотя, мне кажется, мы все понимали, что эта игра была недостойной и глупой, она невольно увлекла нас и мы уже не смогли вырваться из ее плена. С этой игрой было связано сознание чего-то недозволенного. Мне казалось, что мои друзья входят в мой дом крадучись, волнуясь и в известной степени стыдясь.

В эту игру играют перевернутым низким бокалом без ножки, установив его в круге вырезанных из картона букв. Играющие касаются кончиками пальцев дна бокала и пытаются заставить его отвечать на вопросы. И если они достаточно терпеливы, бокал начинает легонько скользить по кругу, от буквы к букве, слагая слова.

Есть две категории играющих (собственно, даже три, если считать и шарлатанов, которых я лично не принимаю в расчет): те, кто не может удержаться от того, чтобы не давить на бокал и таким образом более или менее бессознательно не заставлять его подчиняться их воле; и те, кто пассивен во время игры и кому вследствие этого любой результат кажется неожиданностью, подтверждающей веру в сверхъестественное. Моя тетя Эмили относилась к первой категории, хотя ни за что бы не поверила этому, если бы ей сказали, и отрицала бы это с искренним негодованием, ибо в конце концов бокал всегда делал то, что она хотела.

Она, я и человека три моих друзой (Дики Флинт, иногда Айрис и очень редко помолвленная и несчастная Каролина Фармер) усаживались в освещенной камином столовой, где отблески пламени, взлетая и падая, играли на выцветших моррисовских обоях и отражались в полированных створках буфета. Эмили зажигала свечу, чтобы мы могли видеть буквы, когда бокал начнет сдвигать их с места.

Она восседала на почетном месте за столом, напоминая маленькую деревенскую гадалку, и, вытянув вперед руки, короткими, терпеливыми, легкими, как дыхание, пальцами касалась утолщенного дна всезнающего бокала. Мои друзья (все, за исключением суеверной Айрис) находили ее смешной, но зловещее очарование игры крепко держало их в плену. Иногда бокал двигался, подчиняясь их собственной воле, отвечая каждому на его сокровенные вопросы.

— Кто здесь?

Неуверенное движение бокала по кругу: «ПХАВИ». Воля слишком многих людей давила на бокал одновременно, и это обычно бывало причиной нелепых ответов. Дики несколько хриплым от волнения голосом:

— А-ну, давай, давай, не стесняйся. Кто здесь?

Долгая пауза.

«ОДРИ».

Так звали новую подругу Дики. Айрис с испуганным смехом:

— Одри, ты действительно любишь его?

Бокал: «ЧУТЬ-ЧУТЬ».

Дики:

— Не больше?

Бокал: «ЧУТЬ-ЧУТЬ, ДИКИ ПЛОХОЙ».

И все в таком духе.

Но обычно бокал передавал Эмили странно торжественные и совсем непохожие на моего отца послания от него. Ему хорошо в стране цветов. Жаркое солнце. Птички.

— Африка, — шептала Эмили, и слезы блестели на ее щеках.

— Ты в Африке, милый? «ДА».

— Ты думаешь обо мне и Кристине?

Бокал неожиданно (должно быть, под воздействием моего невольного протеста): «НЕТ».

— О, ты думаешь, я знаю… Дики, дорогой, ты очень сильно нажимаешь. Попробуем еще раз. Ты думаешь обо мне?

Бокал послушно: «ДА». А затем, напугав меня: «ТОЛЬКО НЕ НЭД».

Но в этом тоже, должно быть, была я повинна.

Эти собрания поначалу казались достаточно безобидными — утешение для бедной Эмили и несколько сомнительное развлечение для меня и моих друзей теперь, когда граммофон был заброшен. Но вскоре они начали беспокоить и раздражать меня. Я представила, как иронически и неодобрительно отнесся бы к ним мой отец, будь он жив, как решительно отказался бы участвовать в них.

Для Эмили эти вечера становились чем-то большим, чем утешение, они превратились в навязчивую идею. Весь день она двигалась по дому, словно во сне, смахивая пыль, стряпая, убирая постели, обслуживая тихих и наконец приличных жильцов верхнего этажа; но с наступлением вечера она покрывалась румянцем, напрягалась как струна и становилась беспокойной и говорливой; глаза ее загорались фанатичным огнем.

Был вечер первого января, холодный, мокрый вечер нового года. Мы сидели вокруг стола — Эмили, Каролина и я.

Бокал сразу же начал прыгать с какой-то жуткой резвостью. Это было так заметно, что мне пришлось снова напомнить себе, что я не верю во все это.

— Кто здесь? — Шепот Эмили повис в воздухе, словно дымок от сигареты. Ответ последовал сразу же, продиктованный ее волей: «ГОРАС».

— Горас! Ты хочешь мне что-то сказать?

Бокал споткнулся, замер.

Каролина шепнула мне на ухо (ей не удалось сказать мне этого раньше, ибо не успела она войти в дом, как Эмили сразу же усадила ее за эту ужасную игру):

— Выхожу замуж через месяц. Все будет очень тихо.

— Горас! Ты что-то хочешь сказать мне, дорогой?

И вдруг бокал задвигался, уверенно, как прежде, подталкиваемый мною, хотя я и не сознавала, что мои пальцы нажимают на него.

«ПРЕКРАТИ ЭТУ ЧЕРТОВЩИНУ».

Эмили вскрикнула. Она была так потрясена, что, отпустив бокал, нечаянно задела его пальцем. Он вырвался из круга букв, перелетел через край стола, упал на ковер и, откатившись к каминной решетке, разбился вдребезги. Эмили истерически разрыдалась. Каролина вскочила и зажгла свет. Мы с ней стояли, щурясь от яркого света, чувствуя смущение, неловкость, странный стыд и огромное облегчение.

— Послушайте, миссис Джексон, — промолвила Каролина, — это случайность. Кроме того, это ведь игра. Право, всего лишь игра.

— Я никогда больше не буду играть в нее, — рыдала Эмили, — никогда.

Она оттолкнула нас и, шатаясь, вышла из комнаты. Мы слышали, как она возится на кухне, готовя чай. Стук чайной посуды не мог заглушить ее громкие судорожные всхлипывания. Мы с Каролиной переглянулись.

— Я бы не трогала ее, — сказала Каролина.

На следующий день Эмили была прежней, ровной и безразличной, как всегда.

Три дня спустя пришло письмо от Нэда Скелтона, в котором он выражал уверенность, что мне доставит удовольствие поездка за город в воскресенье. Он не спрашивал, согласна ли я; он просто уведомлял меня, что в половине третьего заедет за мной в машине.

Моя первая мысль была не о Нэде, а о том, что мне надеть. Она заглушила все остальное. Я снова обносилась: за это время мне удалось скопить ничтожно мало. Потратить все на новое платье или на новую шляпку и сумочку? Черный цвет подойдет ко всему, а у меня есть все основания носить черное. (Серого пальто, в котором я ходила на службу, по мнению Эмили, было вполне достаточно для траура. Она не забыла шутливую угрозу отца — если после его смерти она оденется в черное и станет похожей на ворону, его призрак будет преследовать ее. Сознавая, что гораздо лучше чувствовала бы себя в настоящем трауре, Эмили, однако, скрепя сердце, носила коричневый свитер, чтобы умилостивить тень отца.) Что же надеть? У Каролины есть меховая горжетка; если бы она согласилась дать ее мне.