После ухода Ферейдуна Гостахам похвалил меня и сказал матери, что я преданный помощник. В награду он обещал показать мне особенный ковер, который назвал одним из светочей века.


Заказ Ферейдуна был очень важен, и Гостахам решил лично проследить, чтобы шерсть окрасили, в точности как ему надо. Он ценил красильщика по имени Джаханшах, мастерская которого располагалась на набережной Зайен-де-Руд, и позволил мне пойти, чтобы посмотреть, как он будет заказывать индиго, самый изысканный цвет, рецепт которого держали в секрете.

У Джаханшаха были белые густые брови, белая борода и багровые щеки. Он поприветствовал нас, стоя у железных горшков, полных воды. Она была холодной, казалось, ремесленник забыл о нашем приходе.

— В первый раз? — спросил Джаханшах, указывая на меня.

— Да, — ответил Гостахам.

— Ах! Смотри внимательно! — сказал он, широко улыбнувшись.

Джаханшах намочил несколько мотков и аккуратно опустил их в горшок. Вода в нем был странного зеленоватого цвета. Я посмотрела на шерсть: казалось, цвет ее не изменился.

Мы сидели на скамье, любуясь рекой. Пока мужчины обсуждали быстро растущие цены на овечью шерсть, я наблюдала за пешеходами, проходившими по старинному мосту Шахристан, чьи толстые сваи были вбиты за четыре века до моего рождения. Древней его были только острые, словно мечи, горы Загрос, устремленные высоко вверх, будто хотели проткнуть небесный свод. Даже пастухи никогда не добирались до вершин этих загадочных гор.

Порыв ветра поднял волны и чуть не сорвал с меня покрывало. Я придержала его за концы, с нетерпением ожидая, когда же Джаханшах добавит волшебный индиго, но он, похоже, не торопился. Мы пили чай, пока красильщик медленно помешивал воду в горшке.

Рядом другой красильщик суетился над своими горшками. Он высыпал из мешка сушеные цветки живокости, которые начали в воде таинственный танец, оставляя ярко-желтые полосы. Я наблюдала, как он опускает туда мотки белой шерсти, обретавшие цвет солнца. Мне захотелось подойти поближе, но Джаханшах остановил меня, протянув зубчатый прут:

— Вынь один из мотков.

Я опустила прут в горшок, поводила им, подцепила моток шерсти и подняла его вверх. У шерсти появился неприятный зеленый оттенок, как у мочи больной лошади.

Обернувшись к Джаханшаху, я в замешательстве спросила:

— Разве вы не собираетесь добавить туда индиго?

Джаханшах рассмеялся, а через мгновение к нему присоединился и Гостахам. Я стояла, держа капающий моток, не понимая, над чем они потешаются.

— Не спускай с шерсти глаз, — сказал Гостахам.

Моток почему-то уже не был такого болезненного цвета.

Я моргнула, чувствуя себя как изнуренный путешественник в пустыне, увидевший воображаемую зелень. Но ничего не изменилось: моток теперь был цвета бледного изумруда. Через мгновение он окрасился в цвет первых весенних листьев, затем в сине-зеленый, как вода Каспийского моря. Цвет становился все насыщенней, пока не стал похож на цвет воды в глубине озера.

Я сунула моток Джаханшаху, воскликнув:

— Аллах, защити нас от выдумок джиннов!

Джаханшах снова рассмеялся и сказал:

— Не волнуйся, это человеческие выдумки.

Теперь голубой цвет был таким ярким, что поразил меня своей бесконечной глубиной. Завороженная, я разглядывала шерсть, а потом воскликнула:

— Еще раз!

Джаханшах разрешил мне вытащить еще один моток, чтобы я могла снова увидеть, как шерсть окрашивается во все оттенки синего и зеленого, пока не приобретает густой цвет ляпис-лазури.

— Как это? — удивленно спросила я.

Но Джаханшах только улыбнулся.

— Этот секрет моя семья хранит уже более тысячи лет, — сказал он, — с тех самых пор, когда пророк Мухаммед привел своих учеников в Медину, родину моих предков.

Гостахам хотел, чтобы цвет был темней, и Джаханшах еще раз опустил шерсть в горшок, пока Гостахам не остался доволен. Потом он отрезал от мотка для Гостахама, а оставшееся забрал себе, чтобы каждый смог проверить цвет при новом заказе.

Дома, едва сняв чадор и пичех, я тут же спросила у Гостахама, что еще могу сделать.

— Разве ты не хочешь передохнуть? — удивленно спросил он.

— Ни минуты, — сказала я; волшебство индиго пробудило во мне тягу к работе.

Гостахам улыбнулся и велел мне расчертить еще одну сетку.

С того дня чем больше я просила у Гостахама дать мне какую-нибудь работу, тем охотней он соглашался. А работы было достаточно: нужно было расчерчивать новые сетки, смешивать цвета, отмерять бумагу. Я наслаждалась этими моментами так же, как ненавидела уборку и работу на кухне. Гостахам звал, и я бросала нож или ступку и с радостью присоединялась к нему. Остальные слуги возмущались, а особенно кухарка, которая с усмешкой спрашивала, накормит ли меня ужином олень или онагр, которых я учусь рисовать. Не нравилось мое увлечение и Гордийе.

— Когда нужно прокормить столько ртов, важна помощь каждого, — однажды сказала она, но Гостахам не обратил внимания на ее слова.

С тех пор как я стала помогать ему в мастерской, он начал выполнять заказы быстрей. Думаю, он наслаждался моей компанией в течение долгих часов, проведенных за работой, ведь мало кто понимал ее так же хорошо.

Однако моей матушке в Исфахане было не так легко. По милости Гордийе ей разрешалось оставаться на кухне и выполнять работу за меня. Та всегда поправляла матушку, насмехаясь над ее деревенскими привычками. Думаю, она чувствовала сопротивление матери и хотела сломать его, чего бы это ни стоило. Матушка должна была промывать рис по шесть раз, чтобы очистить от крахмала; нарезать редиску в форме роз; должна была делать печенье из горошка с фисташковой посыпкой, а для шербета нужно было использовать меньше фруктов и больше розовой воды. Матушке, ставшей хозяйкой в доме еще в моем возрасте, теперь указывали как ребенку.

Однажды во время дневного отдыха она вернулась в нашу комнатку настолько злая, что я чувствовала жар, исходивший от ее кожи.

— Ай Хода, — вскричала она, моля Аллаха о милосердии, — я не вынесу этого больше!

— Что такое? Что произошло?

— Ей не нравится печенье, которое я сделала, — ответила матушка, — оно должно быть квадратным, а не овальным! Мне пришлось выбросить все тесто собакам и сделать новое.

В моей деревне такое расточительство было невероятным. Но Гордийе требовала совершенства.

— Прости, — сказала я, чувствуя вину, — я целый день провела с Гостахамом, и работа моя была легкой и приятной.

— Дело не только в печенье. Я устала быть прислугой. Если бы только твой отец был жив, мы бы жили в собственном доме и по своим законам!

— По крайней мере, мы не умираем с голода, — попыталась я ее утешить; ведь мне так нравилось то, чему я училась в этом доме.

— Пока она не вышвырнет нас из дома.

— Зачем ей это?

Матушка сердито фыркнула:

— А тебе никогда не приходило в голову, что рано или поздно она захочет избавиться от нас?

Я подумала, что она преувеличивает.

— Посмотри, как много мы помогаем им в хозяйстве!

Матушка сбросила туфли и рухнула на подстилку. Пальцы на ногах у нее покраснели из-за того, что она долго стояла, делая печенье.

— Как же болят ноги! — простонала она.

Я поднялась и подложила под них подушку.

— Гордийе считает, что мы разоряем их. Ведь она не нанимала нас и не может прогнать. Сегодня она сказала, что дюжины женщин Исфахана отдадут глаз, чтобы работать у нее. Молодые женщины, которые могут работать без жалоб. А не те, которые тратят бесценное кухонное время, учась ткать ковры.

— Что же нам теперь делать?

— Остается только молиться, чтобы Аллах послал тебе мужа и ты смогла вести собственное хозяйство. Хорошего мужа, который счел бы своим долгом заботиться и о твоей матери.

— Но как я найду мужа без приданого?

Матушка вытянула ноги, стараясь уменьшить боль.

— Что за злосчастная звезда! Почему она забрала его раньше, чем мы обеспечили тебя! — причитала она. — Я решила делать лекарства из трав и продавать их соседям, чтобы собрать тебе приданое. Больше мы ждать не можем.

— Я начну ткать другой ковер для приданого, — пообещала я.

— Женитьба — это единственный способ для тебя снова жить, как хочешь ты, — сказала матушка.

Она отвернулась и уснула почти мгновенно. Как бы я хотела сделать ее жизнь слаще. Я развернулась в сторону Мекки и стала молиться за скорое окончание злобного действия кометы.


Однажды вечером у меня не было дел; я взяла большой кусок бумаги, выброшенный Гостахамом, и отнесла его в комнатку, которую делила с матушкой. Согнувшись у светильника, я начала рисовать орнамент, который украсил бы гостиную богатого человека и затмил его остальные ковры. Я использовала все мотивы, которым научилась, — мне хотелось найти в узоре место каждому из них. Я делала наброски скачущих коней, павлинов с разноцветными хвостами, газелей, щипавших траву, высоких кипарисов, расписных ваз, рисовала полные пруды, плавающих уток, серебряных рыб, и все соединялось между собой лозами, листьями и цветами. Работая, я думала о том незабываемом ковре, который видела на базаре. На нем было выткано величавое дерево, но его ветви заканчивались не только молодыми листьями, но и головами газелей, львов, онагров и медведей. Торговец называл его «дерево ваквак», это была иллюстрация к стихотворению, в котором рассказывалось о животных, обсуждающих людей и их загадочные поступки. В голову пришла мысль, что такое дерево могло бы целую ночь сплетничать о нашем новом доме.

Я ждала, пока Гостахам будет в хорошем настроении, чтобы показать ему свои наброски. Он был удивлен просьбой, но поманил меня за собой в мастерскую. Мы уселись на подушки, и он развернул лист. Воцарилась такая тишина, что я могла слышать последние слова молитвы, доносящиеся из Пятничной мечети. У муэдзина, сидевшего по вечерам в минарете, был ясный, приятный голос, наполнявший мое сердце надеждой и счастьем. Я думала, что он будет мне добрым знаком.

Гостахам смотрел на рисунок всего минуту, а потом поднял глаза и спросил:

— Что все это значит?

— Н-ну, — замялась я, — мне хотелось бы сделать что-нибудь красивое, что-нибудь вроде…

В мастерской повисла неприятная тишина. Гостахам бросил лист, который свернулся и откатился.

— Послушай, джонам, видимо, ты считаешь, что ковры лишь вещи — вещи, которые можно продать, купить или сидеть на них. Но в один прекрасный день ты станешь настоящим мастером и поймешь, что значат они гораздо больше для тех, кто хочет увидеть.

— Знаю, — сказала я, хоть и не совсем догадывалась, о чем он.

— Нет, — сказал Гостахам, — ты думаешь, что знаешь. Итак, скажи, что общего у всех этих изображений?

Я старалась придумать объяснение, но не могла. Я нарисовала их лишь потому, что эти узоры казались красивыми.

— Ничего, — наконец ответила я.

— Верно, — сказал Гостахам, вздохнув, будто сейчас он выполнял самую тяжелую работу в своей жизни. Он дернул свой тюрбан, словно хотел вытащить оттуда какую-то мысль. — Когда я был в твоем возрасте, — начал он, — в Ширазе я услышал историю, глубоко поразившую меня. В ней рассказывалось о Тамерлане, монгольском завоевателе, который двести лет назад прихромал к Исфахану и приказал его жителям сдаться под страхом смерти. Наш город восстал против его железной длани. Маленькое восстание, у жителей не было воинской мощи, но в отместку Тамерлан обратил все свои клинки против пятидесяти тысяч горожан. Тогда пощадили только одну часть жителей: ремесленников, изготавливающих ковры, чья ценность была слишком высока, чтобы уничтожить их. Но даже после этого бедствия… скажи — разве ткачи вплетают в свои ковры смерть, разрушение и хаос?

— Нет, — тихо сказала я.

— Никогда! — ответил Гостахам, и голос его окреп. — Что бы тогда ни случилось, художники продолжали создавать образы еще более совершенной красоты. Так мы, ковроделы, сопротивляемся любому злу. Таков наш ответ на жестокость, боль и страдания; мы должны напомнить человеку об облике красоты, возвращающем спокойствие, очищающем его сердце от зла, ведущем его по пути правды. Все ковровщики знают, что красота придает человеку сил, как ничто иное. Но без цельности не будет и красоты. Теперь ты понимаешь?

Я снова взглянула на свой эскиз, теперь словно глазами Гостахама. Это был орнамент, который пытался за красивыми витками скрыть внутреннюю пустоту. Продать такой ковер можно было только немытому «ференги», который ничего бы не понял.

— Вы поможете мне исправить его? — смиренно спросила я.

— Конечно, — кивнул Гостахам, беря калам.

Его поправки были такими строгими, что от моего рисунка не осталось почти ничего. Взяв чистый лист, он изобразил один из моих мотивов: «ботех», нечто вроде большой капли, еще его называют «мать и дочь», так как внутри него словно собственный зародыш. Он нарисовал его точно и чисто, намереваясь разместить три таких же поперек ковра и семь вдоль. Это было все; но оно было гораздо красивей, чем то, что я изобразила.