Предложение помощи от такого оборванца заставило матушку рыдать еще громче. Я попыталась обхватить ее руками, но она уклонилась от моих объятий.

— Биби-джоон, мы найдем способ… — говорила я, сжимая зубы, чтоб поберечь челюсть. Но говорила неубедительно, потому что едва ли верила в это сама.

— Нет, не найдем, — отвечала она. — Ты не понимаешь, что натворила. Мы теперь на улице, и мы можем умереть.

— Но…

— Нам надо вернуться в нашу деревню, — сказала матушка. — По крайней мере, там у нас есть крыша.

Я представила, как мы уходим из города так же, как и пришли, по мосту, построенному для шаха. Но я знала, что ступлю на этот мост не раньше, чем вернусь посмотреть на город — только взглянуть на его бирюзовые и лимонные купола, греющиеся в утреннем свете. А потом я вообразила еще несколько шагов, только чтобы остановиться в одной из арок моста и охватить глазами весь город. Я стала подобна соловью над розой-Исфаханом, воспевающему вечную любовь к его красотам.

— Я не хочу уезжать, — сказала я.

— Не говори со мной больше, — отрезала матушка.

Она зашагала прочь, а я за ней, в то время как добрый нищий упрашивал нас быть снисходительными друг к другу.

Ее шаги вели нас к Лику Мира, где жестокий ветер закручивал пыль площади. Мужчина обогнал нас, потирая руки и дрожа. Торговцы, словно беспощадные москиты, жужжали нам в уши. Ножовщик совал нам под нос «клинки, острые, как у Сулеймана».

— Оставь нас, у меня нет денег, — наконец огрызнулась я. Челюсть заболела даже от стольких слов.

— Не ври, — грубо ответил он, уходя.

Порыв холодного ветра швырнул пыль нам в лица. Матушка подавилась ею и начала кашлять. Я подозвала продавца кофе, чтобы он принес две курившиеся паром чашки, и заплатила ему одной из наших драгоценных серебряных монет. Ножовщик через улицу разглядел мое серебро и клинком послал слепящий блик мне в глаза.

Я набрала воздуху для проклятия, но матушка остановила меня:

— Может, ты для разнообразия помолчишь?

Устыженная, я втягивала кофе едва размыкавшимися губами. Что делать потом, я не знала. Знала только — надо что-то придумать, пока матушка не начала искать погонщика верблюдов, чтобы отправиться назад в нашу деревню.

— У меня есть мысль, — сказала я.

Когда я встала, матушка последовала за мной, и мы пробирались через скопище лавок, пока я не разглядела стайку женщин, разложивших свои товары возле базарных ворот. Одна предлагала расшитое древо жизни, наверное лучшее из того, что было в ее доме. Другая продавала сотканные ею одеяла. Я искала Малеке и нашла ее, сидящую на корточках возле двух ковров. Увидев меня, она вскочила в ужасе.

— Да сохранит тебя Аллах! — воскликнула она. — Что случилось?

— Малеке, — сказала я, — ты можешь нам помочь?

Она притихла на секунду, разглядывая мое разбитое и вспухшее лицо.

— Что ты сделала?

Я не удивилась, что винит она меня, потому что знала, как выгляжу.

— Гордийе решила, что мы слишком тяжкое бремя, — ответила я.

Глаза Малеке сузились. Ты навлекла позор на семью?

— Конечно нет! — вмешалась матушка. — Моя дочь никогда такого не сделает.

Малеке устыдилась, ибо моя матушка явно выглядела уважаемой вдовой в черных траурных одеждах.

— Они разъярились из-за моей ошибки в оценке ковра, — сказала я, что отчасти было правдой; я не хотела рассказывать ей о моем сигэ, боясь, что упаду в ее глазах. — Малеке, ты не знаешь кого-нибудь, кто приютит двух бедных женщин? Мы сможем заплатить.

Я тряхнула маленьким кошельком, спрятанным в поясе. Я знала, что Малеке нужны деньги, а нам нужна была защита семьи.

Она вздохнула:

— Мой муж все еще болеет, и у нас на четверых всего одна комната…

— Прошу тебя, — сказала я. — Мы можем заботиться о нем, пока тебя не будет.

Малеке медлила, готовая сказать «нет».

— Я знаю, как составлять лекарства, — предложила матушка. — Постараюсь его вылечить.

Лицо Малеке на миг похорошело от надежды.

— А что ты можешь сделать? — спросила она.

— Могу смешать настойку сухих горных трав, исцеляющих легкие, — быстро сказала матушка. Она показала на свой узел. — Тут растения, которые я собрала летом.

Малеке вздохнула.

— Вы помогли мне, когда я была в нужде, — сказала она. — Я не дам вам замерзнуть или умереть от голода.

— Да прольет Господь свое благо на тебя, Малеке! — сказала я.

У нее были все основания не поверить моей истории, но она все равно решилась нам помочь.

Мы с матушкой присели рядом, стараясь помочь продать ее товары. Малеке зазывала проходящих, упрашивая взглянуть на ее ковры. Многие мужчины вместо этого останавливались взглянуть на нее, потому что рот у нее был словно бутон, а улыбка — в жемчугах. Матушка старалась отвлечь их, подробно расписывая достоинства ковра, но мед покинул ее язык. Я вспоминала, как она соблазнила странствующего торговца шелком купить мой бирюзовый ковер, скромно торгуясь, пока не получила свою цену. Теперь она выглядела усталой, и никто не останавливался пошутить с ней подольше. Я сидела на коврах, пока она работала, прижимая руку к отчаянно болевшей челюсти. Единственной, кто что-то продал в тот день, была женщина с одеялами; ее товар был соблазнительней всех.

До позднего вечера Малеке не сбыла ничего, и большинство покупателей уже отправились по домам. Она скатала свои ковры, и мы с ней взвалили на плечи по скатке. Матушка несла наши узелки, и мы шагали за Малеке через базар, к старой площади и старой Пятничной мечети.

Матушка напряженно шла рядом с Малеке. Она не оглядывалась и не смотрела на меня, не спрашивала, как я себя чувствую. Боль в челюсти словно терзала все тело, но ее отчужденность была еще мучительнее.

Когда мы пересекали старую площадь, по которой я столько раз ходила к Ферейдуну, я задумалась о нем и маленькой, усаженной деревьями улочке, на которой стоял его нарядный дом для удовольствий. Он сейчас мог быть именно там, готовясь принять другого музыканта или другую сигэ. Я почувствовала, как у меня все свело внизу живота, словно он вошел туда, и горячая волна расцвела в моем животе и вспыхнула на щеках. Теперь я должна отречься от этих наслаждений и, может быть, никогда больше не испытать их.

Мы шли и шли, пока не оказались почти за городом. Я никогда не знала, что почти рядом с дворцом наслаждений Ферейдуна располагались трущобы с путаными улицами, где жили слуги. Малеке свернула на темную извилистую улочку, сырую и грязную. Над кучами мусора жужжали мухи. Еще зловонней были лужи ночных отбросов, потому что здесь не было стоков для них. Грязные бродячие собаки дрались над помоями, отбегая только из-за камней, которыми швыряли в них мальчишки с немытыми лохмами.

Хотя было еще светло, улицы становились все сумрачнее и сумрачнее, пока мы кружили по переулкам, а запахи все отвратительнее. Наконец после несчитаных поворотов мы подошли к сломанной двери хижины Малеке. В крошечном дворике, мощенном битой плиткой, дралась и играла стайка детей. Двое из них бросились к Малеке, протягивая грязные ручонки:

— Биби, ты принесла курицу? А мяса?

— Нет, сердца мои, — тихо сказала Малеке. — Не сегодня.

Разочарованные, они вернулись к товарищам, и перебранка возобновилась.

— Это мои дети, Салман и Шахвали, — сказала она.

Малеке распахнула перед нами дверь.

— Добро пожаловать, — пригласила она. — Устраивайтесь, пока я приготовлю чай.

Мы сбросили обувь у порога и сели. В конце комнаты имелся крохотный очаг для готовки и обогрева, а рядом стояло несколько закопченных горшков. На полу — две корзины, где, скорее всего, хранились пожитки семьи и одежда. Потолок побурел там, где просочился дождь. Я пожалела Малеке, которой приходится жить в такой нищете. Когда я нанимала ее, и представить не могла, как отчаянно ей нужны деньги.

Муж Малеке, Давуд, спал на тюфяке в углу, дыша так тяжело, словно что-то застряло у него в легких. Она потрогала его лоб, чтобы узнать, есть ли жар, и тряпкой утерла ему пот.

— Бедняга, — сказала она.

Мы выпили чаю вместе, почти не разговаривая. Я старалась не поранить губы о выщербленный край моей пиалы. Вскоре Малеке позвала детей ужинать, хотя для них у нее был только хлеб и сыр. Мы с матушкой отказались от еды, притворившись, что неголодны. Да я бы и не смогла взять в рот хлеб или прожевать его.

— Тебе надо супу, — сочувственно сказала Малеке. С твоего разрешения, завтра я приготовлю суп для всех, — ответила матушка.

— Ах, но деньги!..

— У нас еще кое-что осталось, — прохрипела я. Боль в челюсти была свирепой.

Когда стемнело, мы расстелили на полу хозяйские одеяла. Давуд спал ближе к стене, Малеке рядом, а дети между ними. Потом легла матушка, а за нею наконец я. Наши тела случайно соприкоснулись, и она отодвинулась, храня между нами расстояние.

Все мы улеглись на земле, и места осталось ровно столько, чтобы можно было встать и воспользоваться ночной лоханью, для приличия скрючившись возле очага. Давуд тяжело хрипел во мраке. Детям, наверное, снились сны: время от времени они вскрикивали. Знаю, что и я стонала, ибо проснулась от ужасных звуков и поняла, что они мои.

Ночь была дождливая, и я снова проснулась от удара ледяной капли в лицо — крыша текла. Стерев воду, я вспомнила Большую комнату Гостахама с ее рубиново-красными коврами, вазами для цветов, неиссякающим теплом. Я содрогнулась и натянула повыше тонкое одеяло. Когда я наконец проснулась на рассвете, то почувствовала себя еще более усталой, чем накануне.


Утром мы с матушкой предложили остаться и позаботиться о муже и детях Малеке. Но перед тем как уйти, она, чтобы сберечь нашу честь в глазах Аллаха и соседей, попросила нас огласить сигэ с Салманом и Шахвали. Им было только пять и шесть, так что сигэ, разумеется, не были настоящими браками. Мы просто подтвердили, что принимаем контракт, и неожиданно стали семьей: теперь нам не было нужды скрывать лица в присутствии Давуда.

— Вы нам теперь невестки, — с улыбкой сказала Малеке, — особенно вы, ханум.

Было странно и все же нужно думать о моей матушке как о невестке женщины вдвое моложе ее.

Когда Малеке ушла, матушка попросила детей проводить ее до ближайшего базара, где купила мешок бараньих костей подешевле. Бросив в котел с водой, она варила их с пригоршней овощей. Давуд проснулся, недоуменно оглядел комнату и спросил, кто мы такие.

— Друзья, — сказала матушка, — готовим тебе целебный суп.

Он поворчал, а потом снова улегся.

Я оставалась на тюфяке в полузабытьи. Время от времени я засыпала, чтобы опять проснуться от боли в челюсти и голодных судорог в желудке. Спать было трудно, потому что у Малеке оказалось шумно. Шесть других семей жили в каморках вокруг общего двора, включая Катайун, ее брата Амира и их матушку, так что суета была непрестанной. Меня одолевали запахи: ночные отбросы, прогорклое масло, жуткий запах крови зарезанной курицы, едкие испарения варящихся бобов, зловонная обувь, стоявшая во дворике, постоянный смрад тесного жилья. А потом — бесконечные звуки: мать, кричащая на ребенка, который не хочет учить урок, муж, орущий на жену, соседи, сражающиеся за каждый медяк, колеса, визжащие на неровной глинистой улице, стук ножей, нарезающих овощи, невнятные молитвы, стоны боли и горя, — все это я слышала одновременно. Дом Гостахама был тих, словно крепость.

Единственной мыслью, удерживавшей меня от отчаяния, было сознание, что мне принадлежит дорогой ковер. Когда я выздоровею, то найду голландца и завершу сделку. Как только серебро окажется в моих руках, я начну другой ковер с Малеке и Катайун. Мечтала нанять и других, чтобы на станках было сразу много ковров, совсем как в шахской мастерской. Тогда, может быть, мы с матушкой сможем наконец заработать достаточно денег, чтобы содержать себя и жить как хочется.

Челюсть моя заживала больше недели, прежде чем я смогла начать поиски голландца. Мне не хотелось идти к нему, пока я была избитой и израненной, он мог легко решить, что я возьму любую цену за свой ковер. Когда я сказала матушке о своем намерении отыскать его, она ответила лишь: «Буду готовить». Она все еще почти не разговаривала со мной. Гнев этот ранил меня, и я надеялась, что деньги от голландца успокоят ее.

Матушка взяла наши последние деньги и купила цыпленка на маленьком базаре возле дома Малеке. Во дворике она перерезала ему горло, пока дети соседей завистливо смотрели на это, потом ощипала птицу и сварила в горшке со свежей зеленью. Малеке пришла в этот вечер домой на запах тушеной курятины, наслаждения, которого она давно была лишена. Мы все пировали, и даже Давуд сел и проглотил немного еды, объявив ее «райской трапезой».