Мой отец любил меня, как свет в глазах своих. Мне же казалось естественным благословение такой любви. Сейчас, когда я старше, могу представить себе, что бывает совсем иначе.

Лицо моей матушки излучало радость, и оно выглядело красивым, даже несмотря на ее бледность и худобу.

— Твоего отца нет, но я никогда не забуду, как он нашел мир с Господом, — сказала она, — и теперь я могу сделать так же. Дочь моя, я принимаю нашу судьбу — твою и мою — такой, какая она есть.

Помня, как сильно матушка не одобряла моего поведения в Исфахане, я ощутила, что при ее благословении сердце мое заплакало кровавыми слезами.

— Биби, я отдам за тебя свою жизнь! — крикнула я.

Матушка раскрыла мне свои объятия, и я свернулась рядом на засаленной подстилке. Худой рукой она прижимала меня к себе и гладила мой лоб. Я вдыхала ее запах, сладкий для меня даже в болезни, и чувствовала нежность ее руки в своей. Впервые за много недель она приласкала меня, и я вздохнула от удовольствия.

Мне так хотелось оставаться возле нее, но день клонился к закату и я понимала, что должна встать и заняться стряпней. Может быть, и матушка съест хоть немного похлебки. Я попыталась подняться, но она сжала мое запястье и прошептала:

— Дочь, любимый мною лик, ты должна пообещать мне одну вещь.

— Что угодно.

— Когда я умру, ты пойдешь к Гостахаму и Гордийе и попросишь их смилостивиться.

Я повернулась лицом к ней.

— Дитя мое, — продолжала она, — ты должна передать им мою последнюю просьбу: пусть они найдут тебе мужа.

Земля подо мной словно качнулась, как тогда, когда умер мой отец.

— Но…

Она стукнула меня пальцами по руке, призывая к молчанию. Это было словно касание пера.

— И обещай мне, что склонишься перед их волей.

— Биби, ты должна жить, — шепотом умоляла я. — У меня нет никого, кроме тебя.

В ее глазах стояла боль.

— Дочь моя, я никогда тебя не покину, если Бог не призовет.

— Нет! — вскрикнула я.

Давуд проснулся и спросил, что случилось, но я не смогла говорить. У него начался приступ кашля, мокрого и скверного, как погода снаружи, но потом он снова уснул.

— Ты не пообещала, — сказала матушка, и я снова ощутила на своей руке птичье касание.

Я подумала, какими сильными были эти пальцы, годами ткавшие ковры, выкручивавшие белье, месившие тесто.

Я склонила голову.

— Клянусь священным Кораном, — сказала я.

— Тогда я могу отдыхать спокойно. — И она прикрыла глаза.

Мальчики ворвались в дом, жалуясь, что они голодны. Мне пришлось оставить матушку и вернуться к работе. Когда я думала про ее слова, руки мои начинали дрожать, и я едва не порезалась, кроша лук. Я бросила в кипяток бараньи кости, соль, укроп и подбросила в огонь сухого навоза, чтобы похлебка кипела. Дети жадно вдыхали запах варева, и личики у них были заострившиеся и усталые.

Когда похлебка была готова, я разлила ее матушке, детям, Давуду, Малеке и себе. Она была чуть гуще кипятка, но с голодухи казалась шахской едой. Дети пили ее, и щеки их раскраснелись, как яблочки. Я взглянула на матушку, лежавшую на постели. Похлебка, нетронутая ею, курилась паром.

— Биби, прошу тебя, поешь, — сказала я.

Она прикрыла рукой ноздри, словно ее тошнило от запаха бараньих костей.

— Не могу, — слабо отвечала она.

Салман рыгнул и протянул пиалу за добавкой. Я налила ему еще, молясь, чтобы осталось матушке. Но тут Давуд сказал: «Да не заболят никогда твои руки!» — и опорожнил горшок в свою пиалу.

Шахвали сказал:

— Я тоже хочу еще!

Я чуть не сказала, что больше нет, но тут глаза Малеке встретились с моими.

— Мне жаль, что твоя матушка не может съесть свою похлебку, но ее доля не должна пропасть, — мягко сказала она.

Я принесла пиалу, стоявшую возле матушки, и без единого слова протянула ее сыну. Когда я вернулась к матушке, то старалась не слушать, как чавкает Шахвали, потому что нервы мои были истрепаны, как нити старого ковра. Держа безжизненную матушкину руку, я принялась тихо молиться.

«Благая Фатеме, прославленная дочь Пророка, даруй моей матушке вечное здравие, — молилась я. — Фатеме, мудрейшая из женщин, услышь мою молитву. Спаси мою безвинную мать, ярчайшую из звезд детской жизни…»


На следующее утро матушка была голодна, но у меня для нее ничего не было. Я злилась на Малеке, что она отдала матушкину похлебку, и избегала ее взгляда. Когда она ушла, а матушка и Давуд снова уснули, я накинула пичех, чадор и поспешила к гробнице Джафара. Хорошо, что я жила теперь далеко от Большого базара, мне так не хотелось, чтобы кто-то узнал, что я стала попрошайкой. По дороге я выдумывала новые истории, которые буду рассказывать проходившим, чтобы на меня излились реки их щедрости.

Нищий со своей чашкой был уже там.

— Да будет с тобой мир, седобородый! — сказала я.

— Кто здесь? — хрипло спросил он.

— Вчерашняя женщина, — ответила я.

Он ткнул посохом в мою сторону:

— Ты что опять здесь делаешь?

Я отпрянула, боясь, что он меня зацепит.

— Моя матушка все еще очень больна, — сказала я.

— А я по-прежнему очень слепой.

— Да вернет Аллах твое зрение, — сказала я, пытаясь добротой ответить на его грубость.

— Пока он соберется, мне нужно что-то есть, — отрезал нищий. — Ты не можешь приходить сюда каждый день, нам обоим придется голодать.

— Что же мне тогда делать? И я тоже не хочу голодать.

— Иди к другой гробнице, — посоветовал он. — Если на будущей неделе твоя матушка еще не встанет, я позволю тебе вернуться.

Мои щеки заполыхали. Как смел грязный попрошайка воспрещать мне заработать несколько грошей! Я отошла от него и встала у входа в восьмиугольную гробницу. Расстелив свой платок, я начала просить помощи у проходивших.

Вскоре высокая худая женщина, наверное одна из постоянных благодетельниц слепца, подошла и спросила его о здоровье.

— Не так уж плохо, милостью Али! — отвечал он. — По крайней мере, мне лучше, чем вот ей, — добавил он, махнув в мою сторону.

Я подумала, что он опять подобрел и старается направить деньги в мою сторону.

— Ты о чем? — Женщина была охоча до сплетен.

Громким шепотом он сообщил:

— Она пользуется щедростью достойных людей вроде вас, чтобы покупать себе опий.

— Что? — крикнула я. — В жизни не притрагивалась к опию! Я тут, потому что моя матушка больна.

Мои протесты только вызвали подозрения.

— Тогда трать деньги на нее, а не на себя, — ответила женщина.

— Истинно так, Господь свидетель, — проницательно заметил нищий.

Они громко заговорили о пагубных пристрастиях. Шедшие мимо останавливались и смотрели на меня, словно на злобного джинна. Видно было, что стоять здесь бесполезно, потому что словам нищего доверяли. Никто не бросит и медяка глотательнице опия.

— Прощай, седобородый, — покорно сказала я. Омерзительно быть с ним сердечной, но мне может понадобиться вернуться. — Увидимся на следующей неделе.

— Да пребудет с тобой Господь, — отозвался он уже добрее.

Теперь я понимала, как он выстоял на своем углу столько лет.

Я побывала у двух других гробниц, но при каждой были свои постоянные попрошайки, которые шипела на меня, когда я пыталась просить на углу. Слишком вымотанная, чтобы настаивать, я направилась домой. Небо заволокло тучами, землю усыпал тонкий снег. Пока я шла к старой площади, холод выгнал всех лавочников и торговцев домой. Несколько нищих, остававшихся на улице, шаркали в сторону старой Пятничной мечети, чтобы укрыться там. В тусклом свете купол мечети казался жестким и промерзшим. Замерзла и я. Когда я добралась до Малеке, мои пальцы и ступни онемели от холода.

Матушка спала на своей грязной подстилке. Кости черепа с пугающей четкостью проступали под ее кожей. Веки, затрепетав, раскрылись, она оглядела меня, ища покупки. Увидев, что я ничего не принесла, закрыла их снова.

Я прижала холодные ладони к матушкиному лицу, и она облегченно вздохнула. Ее словно выжигало изнутри. Испугавшись, что это пламя сожжет ее, я выбежала, набрала снега, завернула в рукав рубахи и положила ей на лоб. Когда она простонала, что хочет пить, я дала ей несколько глотков крепкого настоя коры ивы на спирту, подкрепляющего при лихорадках, который Малеке выменяла на базаре. Матушка глотала его, протестуя, а потом ее стошнило им и зеленой желчью. Я подтерла комковатую вонючую слизь, удивляясь, почему от настойки ей сделалось хуже.

В этот вечер у семьи не было еды. Малеке пришла с базара и выпила пустого чаю, прежде чем лечь. Мальчики обессилели от голода и хныкали, что у них болят животы, а потом свернулись по обе стороны от нее. Взгляд на них наполнил меня тоской по временам, когда я засыпала в объятиях матушки, а в ухо мне нашептывалась ее воодушевляющая сказка.

Когда взошла луна, вернулась и матушкина лихорадка. Я набрала еще снега, чтобы остудить ее, и осторожно положила ей на запястья. В этот раз она судорожно вздохнула и отдернулась, словно снег обжигал. Я попыталась снова, и она скрестила руки на груди в слабой попытке защититься. Страшась повредить ей, я все-таки продолжала прикладывать рукав со снегом к ее телу, потому что это был единственный способ уменьшить жар. Вскоре она перестала взмахивать руками и тихо застонала. Если бы она плакала или кричала, я бы радовалась, потому что видела бы, что в ней еще есть сила. Но этот звук был слабым и жалостным, словно писк брошенного котенка. Это было все, что могло выдавить из себя ее бедное, измученное тело.

Пока я ухаживала за матушкой, мне были слышны ночные шумы всего дома. Салман кричал во сне о страшном джинне, преследующем его под мостом. Давуд хрипел так, словно его легкие были полны воды. Женщина, обитавшая в одной из каморок на другой стороне двора, вопила и призывала на помощь Аллаха, силясь родить.

Не знаю, сколько времени прошло, когда матушка стала пытаться заговорить. Губы ее шевелились, но я не могла разобрать слов. Я попробовала убрать волосы с ее лица. Она остановила мою руку и прошептала:

— Прежде не было…

— Спи, биби-джоон, — убеждала я ее, не желая, чтобы она тратила силы на рассказ.

Она отпустила мою руку и беспокойно заметалась на своей подстилке.

— Не было… — пробормотала она снова.

Нижняя губа треснула и начала кровоточить. Я шарила в темноте, пока не нашла бутылочку с мазью из трав и ягнячьего жира и наложила ее, чтобы остановить кровь.

Ее губы бесплодно шевелились, будто стараясь довершить зачин. Чтоб помочь ей, я прошептала:

— …а потом стало…

Матушкин рот искривился в подобии улыбки. Я надеялась, что теперь она успокоится. Удерживала и поглаживала ее руку, как она множество раз до этого мою. Ее губы снова задвигались. Мне пришлось нагнуться поближе к ее лицу, чтобы расслышать, что она говорит.

— Стало!.. — упорно выговорила она. — Стало!..

Глаза ее сверкали радостным, странным и нездешним светом, какой бывает у поедающих опиум.

Пот стекал по ее лбу. Я принесла воды и попыталась поднять ее голову, чтобы она попила. Возбужденно отвернувшись, она старалась договорить. Слова получались мечущимися, будто овощи в похлебке. Я вспомнила, как она рассказывала истории тем самым сладостным голосом, что завораживал слушателей.

— Биби-джоон, ты бы попила — горишь, словно уголь! — сказала я.

Вздохнув, она закрыла глаза. Я смочила ткань водой и подала ей.

— Ну пососи, хотя бы ради меня! — умоляла я.

Она приоткрыла рот и позволила мне вложить уголок тряпицы. Чтобы успокоить меня, сделала несколько сосущих движений, но через мгновение снова стала пытаться говорить. Тряпица вывалилась из ее рта. Она схватилась за живот и произнесла несколько неразборчивых слов.

— Что такое, биби-джоон? — спросила я.

Она растирала живот.

— Толкается и толкается, — шептала она, и слова были словно шелест травы. Схватив мою руку, она легонько сжала ее. — А потом стала… — выговорила она, но я смогла различить эти слова лишь потому, что так хорошо их знала.

— Пожалуйста, пожалуйста, успокойся, — тихо просила я.

Ее руки и ноги напряглись, лоб набух жилами. Рот открылся, и наконец она выдохнула:

— Ты!..

Дотянувшись, она тронула мою щеку, и глаза ее были нежными. Из всех придуманных ею сказок лишь я была написана чернилами ее души. Я удержала ее руки на своем лице, отчаянно желая наполнить ее тело моими силами.

— Биби-джоон, — воскликнула я, — прошу тебя, возьми жизнь, что бьется в моем сердце!

Пальцы ее обмякли и соскользнули с моего лица. Она лежала неподвижно на своей подстилке, и силы покинули ее.