Я никогда не ткала своего имени на коврах, как это делали мастера шаха, прославленные своим великим искусством. Я никогда не научусь ткать человеческий глаз так точно, чтобы он казался живым, или придумывать ковры с узором столь сложным, что он ставил в тупик величайших математиков. Но я изобретала свои узоры, которыми люди будут любоваться годы спустя. Когда они будут сидеть на одном из моих ковров, их бедра коснутся земли, их спины выпрямятся, а венец их главы устремится к небу; и они возрадуются, освежатся, преобразятся. Мое сердце коснется их сердец, и мы станем как одно, даже когда я обернусь прахом, даже если они никогда не узнают моего имени.


Через несколько месяцев Малеке родила своего третьего ребенка. Они с Давудом назвали ее Илахай — «богиня».

Впервые взяв ее в руки, я была опьянена чистым детским ароматом, темными волосами, проступавшими на ее головке, крошечными пушистыми бровками и ступнями, гладкими, как бархат. Я подняла ее и прижала к груди и подумала, как я хочу научить ее всему, что знаю сама.

Но когда поток чувств хлынул сквозь меня, чего я не ждала, мне пришлось отдать младенца Малеке, чтобы скрыть выражение, проступившее на лице. Я уже вступила в свое девятнадцатилетие, но была безмужней и бездетной. С тех пор как мы ушли от Гостахама, я была слишком занята изготовлением ковров, чтобы думать о чем-то еще. Но теперь, когда мне приходилось видеть Илахай каждый час бодрствования, я начала задумываться, есть ли у меня надежда и мое ли будущее — быть уважаемой ковровщицей и высохшей женщиной.

Как-то вечером по дороге из гарема я проходила возле хаммама, где столько раз мылась с Нахид, и поняла, как я соскучилась по Хоме. Уйдя из дома Гостахама, мы с матушкой не могли больше платить за баню и должны были примириться с быстрым ополаскиванием над ведерком, пока Давуда не было. Но теперь у меня было достаточно серебра, чтобы заплатить за вход, и я решила зайти. Со времени моего последнего посещения прошло больше года. Хома все еще работала там, как я и надеялась, и когда она узнала меня, то сказала:

— Ах, каким пустым было твое место! Сколько я думала о тебе, сколько размышляла о твоей судьбе! Иди сюда, мое дитя, и расскажи мне все!

Волосы ее были еще белее на смуглой коже, сияя, будто луна в ночном небе. Она приняла мою одежду и отвела меня в один из частных банных покоев, где усадила и принялась окатывать теплой водой, кувшин за кувшином.

Темные глаза ее были печальны.

— Дитя мое, когда я думала про тебя, больше всего я боялась, что тебе выпадет худшая из судеб — улица.

— Не совсем так, — отвечала я, — но временами бывало тяжко.

И я рассказала обо всем, что мы перенесли, а слова лились легко, и она начала разминать мои мышцы, чтобы они расслабились.

Я подробно описала, как улучшилась наша жизнь после того, как мы начали делать ковры с семьей Малеке, и как посыпались заказы от женщин гарема.

— Мы хотим купить дом для всех нас, — говорила я, — и теперь можем позволить себе удобства и для детей, и для себя.

Я только что купила себе пару оранжевых шелковых туфель, свою первую новую обувь за долгое время. Носок был заострен и плавно, словно носик чайника, выгибался вверх. Мне нравилось посматривать на них.

Глаза Хомы выкатились от удивления.

— Так твоя судьба наконец переменилась! — сказала она. — Азизам, ты это заслужила.

Она потянулась за киссехом и начала тереть мои ноги, а я смотрела, как отходит омертвевшая кожа. Когда Хома перевернула меня вниз лицом, чтобы отскрести мою спину, я раскинула руки, потому что чувствовала себя в безопасности под ее заботой.

— А что за семья, с которой ты живешь?

Я рассказала, как хорошо ведут себя мальчики теперь, когда они не голодают, и как добр Давуд к моей матушке, потому что верит, что это ее травяные настои вылечили его. Я рассказала, как они с Малеке недавно радовались новому ребенку, и когда я назвала ее имя, то удивилась, ощутив, как по моим щекам заструились слезы.

Хома взяла кусок мягкой ткани и нежно утерла мне лицо.

— Ах, ах! — сочувствовала она. — Теперь ты готова для своего малыша.

Перевернув меня на бок, она проскребла меня от щиколотки до подмышки.

— Ты не так молода, но у тебя еще есть время понести младенца, — сказала она.

— А как же мой сигэ?

— Нет никакой причины не заключить постоянный брак теперь, когда у тебя есть деньги на приданое, — ответила она. — Помнишь, что я тебе говорила? Первый брак — для родителей девушки. Второй — для нее самой.

Она повернула меня и проскребла другой бок.

— Но теперь ты должна думать о том, что устроит именно тебя, и избегать глупых ошибок.

Пока она оттирала мои ладони и омозоленные пальцы, я думала о браках, которые заключают девушки моих лет.

Марьям была в самом восхитительном союзе, который я знала, наложницей самого шаха, но видела его только тогда, когда это было удобно ему, и всегда должна была думать, как бы ее не вытеснила другая.

Нахид выдали замуж насильно за человека, отвратительного ей, и она утешалась мечтами о том, что могло бы быть с Искандаром, который ей, скорее всего, никогда не достанется. Ее история подобна сказке о Гольнар и ее любимом розовом кусте.

Моя деревенская подруга Голи была лучшим подарком ее мужу, но в его присутствии она была безмолвна; он был намного старше, и я теперь понимала, что она повинуется ему, как ребенок.

Я была не похожа ни на кого из них, потому что у меня были мои ковры и моя приемная семья, о которой надо было заботиться. Даже если бы я заключила брак, моим долгом и желанием было бы работать с семьей Малеке и совершенствовать мое искусство. Каждый минувший месяц подтверждал, что моя работа выигрывает в сравнении с другими мастерами. Она к тому же предлагала новшество — это были плоды труда женщины, любимые женщинами гарема. Я никогда не захотела бы отказаться от своей работы, даже если бы мой муж был богат, как сам шах.

Однако мой путь был иным, чем я воображала, когда была деревенской девочкой, слушающей матушкины сказки.

— Всю мою жизнь, — сказала я Хоме, — сказки, что мне рассказывали, кончались свадьбой богатого, щедрого принца и прекрасной женщины, попавшей в беду, спасенной и принятой в его жизнь.

Хома улыбнулась.

— Так у них бывает, — отвечала она, поливая мою голову теплой водой, — но не всегда.

Погрузив пальцы в мои волосы, она стала растирать кожу головы.

— Помни, ты больше не в беде. Ты вернула себе цену — даже большую, чем когда была девственницей. Нет причины не сочинить собственную сказку.

Когда Хома кончила мыть мои волосы, она стала лить на меня воду кувшинами, пока моя кожа не засветилась. Тогда она отвела меня и уложила в самую горячую ванну, и я лежала там и размышляла над тем, что она сказала. Она была права: теперь я старше, не замужем, имею кое-какие деньги, поэтому могу делать свой выбор. Незачем мне иссыхать, мне есть что предложить поклоннику. Но я никогда не пожелаю мужчины, подобного Ферейдуну, будь он даже богат, потому что он видел во мне лишь зеркало своих удовольствий.

Я жаждала чего-то иного, что напоминало мне моих родителей. Когда моя матушка была так больна, что чуть не умерла, она рассказала мне о самоотверженности отцовской любви к ней. Для нее он пожертвовал заветнейшим желанием своего сердца, и не единожды, но дважды. Первое — он решил вынести бездетную жизнь, но не мучить матушку присутствием второй жены. Потом, когда родилась я, он примирился с мыслью, что у него никогда не будет сына. Он был словно покорный камень, вынесший так много и проливший столько крови сердца, что она в конце концов превратилась в рубин. Такую сияющую драгоценность я теперь искала.

Когда я прогрелась, то пошла в отдельную комнатку и улеглась на мягкий диван. Хома вернулась с водой напоить меня и сладкими огурцами угостить меня, прежде чем оставить отдыхать. Сон не шел, но большая сказка начинала складываться в моем уме. Я не знаю, откуда она бралась, но прежде ее не слышала; наверно, придумывала сама. Однако мне она нравилась, потому что она была о мужчине-льве, о ком-то, кто станет для меня ценнее оставшейся жизни. Божьим соизволением нашу историю когда-нибудь запишут ярчайшими из чернил, и продолжится она, пока не перевернется последняя из страниц.

— Хома! — позвала я. — Мне нужно рассказать тебе что-то важное!

Хома пришла в мою комнатку, и глаза ее сияли, словно звезды, белые волосы мерцали, как луна. Она уселась подле меня и наклонилась поближе, и вот что я рассказала.


Сначала не было, а потом стало. Прежде Бога не было никого.


Жил-был человек, и был он визирем у старого и вздорного шаха. Когда шах потребовал отдать ему в жены единственную дочь визиря, тот отказался. Тогда шах казнил его за неповиновение и сказал девушке, что она может вернуть себе свободу, только если соткет ковер лучше всех, что есть у него. Девушка была заперта в комнате с крошечным окном, выходившим в шахский сад, где женщины гуляли, пили чай и ели сласти. Днем она смотрела, как они смеются и веселятся, пока она сидит перед старым станком и неряшливой охапкой коричневой шерсти.

От одиночества девушка по утрам крошила птицам хлеб. И однажды птица с гордым хохолком и длинными белыми перьями через окно влетела в ее темницу. Она уселась возле хлеба, склевала пару крошек и улетела.

На следующий день птица прилетела снова и поклевала еще. Потом она прилетала каждое утро и ела из пальцев девушки. Она стала ее единственным другом и, когда ей было особенно печально, садилась к ней на плечо и щебетала.

«Ай, Хода! — пожаловалась девушка однажды утром, взывая к милости Господней. — Эта шерсть так груба и зловонна, что из нее никогда не выйдет ковра для шаха!»

Птица перестала щебетать, словно поняла ее, и внезапно исчезла. На ее месте появилась пушистая белая овечка. Девушка протянула руку, чтобы дотронуться до нее, ибо не верила своим глазам, но обнаружила, что шерсть овечки — лучшая из шерстей. Она постригла ее, и шерсть отросла снова. Овечка терпеливо стояла, а она стригла и стригла, и когда шерсти набралось достаточно, овца снова стала птицей и улетела.

Девушка спряла шерсть и начала ткать из нее ковер, который был мягок, точно бархат. На следующее утро птица снова прилетела, уселась ей на плечо и сладостно пела, пока девушка вязала узлы. Но через несколько дней работы девушка снова загрустила.

«Эй, Хода! — вздохнула она. — Этот ковер выглядит как саван, потому что у меня нет цветной шерсти. Как я могу сделать ковер, достойный шаха?»

Птица промолчала и исчезла. На ее месте возникла чаша, внезапно наполнившаяся яркими красными цветами. Когда она растерла один на ладони, он оставил пятно, красное, как кровь. Один цветок она оставила в вазе. Остальные растолкла и сварила из них краску для тонкой белой шерсти. Шерсть, которую она пропитывала недолго, стала оранжевой, а шерсть, окрашивавшаяся долго, стала алой. Затем она вплела оранжевую и алую нити в свой ковер.

Птица прилетела на следующее утро и запела свою песню, но ее прелестный голос был слабым, а гордая головка поникла.

«Милая моя птица, так ты вчера пожертвовала собой?» — воскликнула девушка. Птица вздрогнула и не смогла больше петь, и, так как она слишком устала, чтобы продолжать, девушка скормила ей побольше хлеба и гладила ее длинные белые перья.

Теперь ковер девушки стал просто прекрасным, словно сад наслаждений, который она видела из окна. Закончив края, она стала вывязывать узор из осенних листьев клена, усеянный певчими птицами. Яркие красные листья с оранжевыми прожилками на коричневых стволах радовали глаз, и все же она понимала, что ковер еще недостаточно хорош.

«Эй, Хода! — вздохнула девушка. — Как мне сделать ковер, который поразит шаха? Нужна золотая нить, чтобы озарить его дряхлые глаза!»

Птица села ей на плечо, как обычно. Внезапно крылья ее затрепетали, и крохотное перышко слетело на пол. Потом она задрожала сильней, да так, что девушка испугалась за ее жизнь.

«Нет! — закричала она. — Пусть у меня лучше будешь ты, чем ковер, достойный шаха!»

Но комната наполнилась ослепительным светом, когда птица из живого создания с бьющимся сердцем превратилась в золотую, Прекрасней, чем любое сокровище шаха. Девушка изумилась чуду, ибо ее темница озарилась, будто солнце вспыхнуло в ней.

На другое утро она разбросала хлеб и ждала птицу, но та не прилетела. Не прилетела она и на следующее утро, и потом, и ни разу за долгие зимние месяцы. Девушка оплакивала ее каждый день. Чтобы почтить ее жертву, девушка расплавила золотую птицу, погрузила белую шерсть в золотую кровь и воткала золотую нить в свой ковер.