— Уже вернулся с работы? — спросил он. — Быстро справился.

— «Работай усердно, но не долго» — таков мой девиз, — объяснил я и подал ему чашку кофе. — Вам с настоящими сливками, а Сандре и Мишель — с обезжиренной гадостью.

Кофе в больнице стал вполне сносным. Я хорошо над этим поработал. Под моим чутким руководством юный Тайте начал творить чудеса со своей кофеваркой. В дальнейшем я планировал убедить Марию, владелицу кафе, сменить поставщика зерен.

— Девочки вышли, — сообщил Тони и немедленно приступил к ритуалу схлебывания пенки со своего капуччино. — По-моему, Мишель у Гордона, а Сандра в коридоре, пошла с кем-то поболтать. Знакомую встретила.

В дальнем углу холла собралась стайка женщин. Они стояли ко мне спиной, но я узнал маленькую фигурку Сандры, ее поднятый воротничок, ее беспокойные худые руки. Две ее собеседницы были повыше и покрупнее. Женщины разговаривали вполголоса, о чем-то личном, явно утешая друг друга. Жаль, конечно, их прерывать, но в руках у меня была пластиковая чашечка с одним из лучших кофейных произведений Тайте.

— Сандра? — окликнул я. По-моему, очень деликатно. — Прошу прощения… Сандра!

Женщины покрупнее, одетые в пестрые, многослойные конструкции из брюк, блузок и длинных курток, разом обернулись. У них был тревожный, усталый вид; тут очень пригодилась бы пара бутылочек крепкой наливки. Я приподнял кофейную чашку и ткнул ею в сторону Сандры, погруженной в беседу с кем-то, сидевшим на стуле.

— Сандра?

Многослойные фигуры разошлись, и в просвете, на стуле, обнаружилась худенькая, измученная девушка. Черт! Везет как утопленнику. Джули Тринкер.

— Вы? Невероятно, — проговорила она равнодушно.

Вид у Джули бы потрясенный, но с моей особой этот шок я бы связывать не стал. По-моему, она так же рада была видеть меня, как я ее.

— Джули? Привет. В самом деле — невероятно…

Невероятно некстати. Невероятно не вовремя.

— Вы знакомы? — в восторге спросила Сандра.

Джули Тринкер держалась еще скованней, чем при нашей первой встрече в кабинете Гордона. По ее лицу ничего нельзя было сказать, но нога у нее дергалась, как у плохого игрока в покер.

Она заметила мой взгляд на ее ногу (я не мог оторваться) и придержала ее рукой. Затем огляделась в поисках — чего? Или кого? Кого-то, кто избавил бы ее от этой сцены? От меня?

Обидно. Не то чтобы я жаждал встретить Джули именно здесь (последствия могли быть самыми скверными из-за Мишель), и все же я чувствовал себя задетым. Нельзя сказать, что мы с Джули были друзьями или что она была мне что-то должна, но ведь мы с ней беседовали на очень интимные темы, и я потратил столько времени на наши телефонные сеансы (куда больше, чем мне оплатили, между прочим). Я был с ней честен — насколько это возможно, когда притворяешься кем-то другим. И не будем забывать, что в тот самый день я больше часа прождал ее в «Pain et Beurre», а она так и не изволила явиться.

— Надо же! Как тесен мир. Надо рассказать Мишель! — Сандра в радостном волнении замахала рукой. — А вот и она!

Мишель и впрямь уже шмелем неслась на нас. Игра была окончена. Через минуту Сандра познакомит Мишель и Джули. При ее стремлении свести их и выяснить, что за таинственные силы разделяли их до сих пор, я обязательно буду разоблачен. Хуже всего, что Мишель заставит меня вернуть деньги. Черт. Это разоблачение мне дорого обойдется. Во всех смыслах.

Десять, девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре-три-два…

— Джули, это моя дочь Мишель! — Сандра радостно улыбнулась каждой женщине по отдельности, будто хозяйка на приеме. — Мишель, дорогая, это…

— Мама, я, кажется, просила тебя посидеть с отцом! — Мишель вдребезги разбила все очарование и уничтожила Сандру, прежде чем повернуться и коротко кивнуть Джули: — Добрый день. Прошу меня простить. — И она вновь воззрилась на Сандру: — Мама, будь добра вернуться. Ты должна быть рядом с папой.

— Ох, извини, детка, извини! — Сандра схватилась за шею, которая пошла красными пятнами. Краснота на глазах расползалась ниже. — Сумочка… Я только возьму сумочку… — Сумка наконец нашлась, и Сандра прижала ее к груди, словно загораживала от посторонних сердце. — Рада была встрече.

Я смотрел им вслед — впереди марширует Мишель, за ней семенит сконфуженная, издерганная Сандра, очень стараясь не отстать. Когда я повернулся к Джули Тринкер, на стуле уже никого не было.


13 Джули

Чтобы лучше видеть, я закрываю глаза.

Поль Гоген

Вы помните убеждение моей мамы: жизнь слишком коротка. Слишком коротка, чтобы волноваться о том, что поджидает тебя на перекрестке. Или на темной аллее… где ее и избили, когда она решила срезать угол на обратном пути из магазина. Мамин офис расположен в районе, который раньше считался богемным. Увы, теперь там наркош раз в десять больше, чем богемы. Все мы много лет твердили ей об осторожности: «Не ходи окольными дорожками. Не возвращайся домой затемно. Не считай себя неуязвимой». Мама же годами, наперекор нашим уговорам, делала все, что взбредет ей в голову.

И вот теперь она лежала в палате, очень даже уязвимая, и цеплялась за меня, как за последний спасательный круг на «Титанике»! Корабль шел ко дну — но она тонула еще быстрее.

— Джули? — проскулила она.

Мама лежала в палате номер 447, и глаза у нее были плотно закрыты. Это была ее вторая ночь в больнице. Все осмотры закончились, и, учитывая обстоятельства, можно было сказать, что она легко отделалась. Сильно растянутое запястье: грабитель вывернул ей руку, чтобы заставить выпустить сумку. Большой синяк на плече: ее ударили, когда она попыталась отобрать у грабителя свою собственность. Разбитый нос: подружка грабителя стукнула маму, когда та погналась за ними и догнала-таки. И еще ободранное бедро, на которое она упала. Однако со зрением, по уверению врачей, у мамы не было ни малейших проблем.

— Открой глаза, мам, посмотри на меня. Я здесь, рядом.

— Мне незачем открывать глаза, — огрызалась она с мрачным упрямством, какого я не замечала за ней уже много лет.

Марджи и Триш были в палате, и я знала: они думают о том же, о чем и я. Ворота распахнулись, лошадь вырвалась на волю. Мамино безумие сорвалось с цепи.

— Если ты откроешь глаза и сядешь, тебя выпишут отсюда уже завтра. Я заберу тебя домой, — пообещала я ей.

— Меня и так выпишут. Им нужна свободная койка.

— Мама…

— Не дергайся по пустякам.

Но ее правая рука стиснула мою, будто в досрочном окоченении. А пальцы левой поползли вверх по моей руке, стремясь нащупать лицо. Это было прикосновение слепой: она на ощупь опознавала мой рот, нос, глаза.

— Да, — шепнула она. — Ты и вправду тут. Совершенно неожиданно, на ровном, как говорится, месте, она впала в панику и принялась отчаянно размахивать свободной рукой, пока не прибежала медсестра и не вкатила ей укол. Через пару минут мама уснула.

— Она пережила такой шок, — всхлипнула Марджи, едва сдерживая слезы. Именно Марджи встретила маму, когда та добрела назад в контору — вся в крови, но крепко сжимая отвоеванный пакет молока. — Наверное, это реакция на шок. Нельзя сказать наверняка.

Марджи посмотрела на Триш, а Триш на меня, и я осознала, что стала звеном в их цепочке молчаливого понимания. Мама на время выпала из этой цепочки, и ее место сразу же перешло ко мне. Мы будто вернулись на восемнадцать лет назад, в день, когда мама растолкала кучку актеров Любительского театра в Чатсвуде — и не сумела осмыслить то, что увидела.

Шестое апреля 1986 года началось очень даже хорошо. Была суббота, и я уверена, что ночью папа с мамой занимались любовью (хотя мне ни разу не хватило смелости спросить об этом). Дверь их спальни была заперта, когда я проснулась, и, помнится, они много смеялись в ванной, а потом в триумфальном единении жарили оладьи. Дом бурлил радостью жизни.

В тот день папа должен был провести последнюю репетицию «Доктора и графини». На кухне мы подпевали Барбре Стрейзанд (песенкам из «Смешной девчонки»). Папа ловко подбрасывал оладьи, переворачивая их на сковородке, а мама трудилась над париком графини — расправляла тугие локоны, которые закрутила накануне, встряхивала их, закалывала и прыскала сладко пахнущим, стойким лаком.

Это была одна из ее последних работ в качестве художника по костюмам и декоратора. Поверх гардин в гостиной висели наряды, над которыми мама корпела неделями: фрак доктора, белый передник и шапочка сиделки, длинное красное платье графини с кружевным корсажем и атласным шлейфом — для сцены на балу. Мама во всем стремилась к совершенству. К костюму графини прилагались атласные перчатки, ридикюль и перья для прически — все в тон. Если б мама сумела заставить папу выбить побольше денег на постановку, графиня заполучила бы атласное нижнее белье ручной работы.

— Ну что это такое? — сетовала мама. — Где это видано, чтобы усопшая графиня лежала в нейлоновых трусах?

Мамины работы из других постановок тоже были выставлены у нас дома. Кожаные шортики с нарисованными белыми ремешками (из «Звуков музыки») красовались в рамочке над пианино. Дамский зонтик, весь в кружевах, с фиалками (из «Пигмалиона»), покачивался над моей кроватью. Разноцветные бумажные фонарики (из «Микадо») протянулись вдоль веранды. Под потолком в гостиной вертелся зеркальный шар (из «Чикаго»).

Репетиция только началась, когда мама выскользнула из театра, чтобы одолжить старый граммофон, который углядела в витрине какого-то бутика (как штрих для жилья доктора). Но, когда она вернулась, радостно прижимая к груди здоровенный агрегат с медным рогом, все уже было кончено. Мама увидела, как папу вывозят со сцены на больничной каталке, и не поверила своим глазам. В прямом смысле. Поэтому она закрыла глаза, досчитала до десяти и открыла их снова.

Папа все еще лежал на каталке, такой же мертвый, как раньше. Ничего не изменилось. Поэтому мама сделала единственное, что пришло ей в голову. Снова закрыла глаза и досчитала до двадцати. Все еще мертв? Тридцать? Сорок? Пятьдесят?

В следующие несколько лет мамины глаза гораздо чаще бывали закрыты, чем открыты. Она открывала их лишь при крайней необходимости, и поразительно, сколько всего она умудрялась сделать вслепую.

Похороны она простояла с закрытыми глазами. Позже на ощупь и на запах разобрала папину одежду, молча вынимая одну рубашку за другой и складывая их в картонные коробки, а затем так же ощупью спустилась по лестнице и загрузила коробки в машину. Когда она дошла до папиного старого кожаного пиджака, однобортного, в стиле битников, то сунула пальцы в каждый карман, прощупывая линялую шелковую подкладку, словно выискивала следы папиного присутствия: старый фантик от мятной конфеты, корешок билета, чистый платок, сложенный как новый. Затем она просунула руку в рукав, на секунду будто бы натянула папину оболочку, а потом и этот пиджак отправила в коробку.

Однако попадались и предметы, на которые ей приходилось смотреть. Хотя бы время от времени. Например, собственная дочь.

— Мам, я доделала уроки, — говорила я. — Мам? Ты что, спишь?

Мне было одиннадцать лет.

— Разумеется, нет.

— А кажется, что спишь.

— Я ведь сижу на стуле, верно?

Что верно, то верно. Она сидела перед телевизором, держа на коленях упаковку размороженного картофеля фри и магазинного цыпленка-гриль в фольге. Телевизор работал, но звук был отключен.

— И я отвечаю тебе, Джули, верно?

— Да.

— И между прочим, обедаю. Так в чем проблема?

— У тебя глаза закрыты, мам.

— Ну и что?

— Ты не видишь меня с закрытыми глазами.

— Еще как вижу. Мне так даже лучше видно. Как у тебя блестят волосы… Ты вымыла голову?

Мама частенько говорила что-то в таком духе, чтобы сбить меня с толку. Она не могла меня видеть, и я это понимала. Она просто слышала запах шампуня.

— Тогда скажи, что на мне надето? — спрашивала я.

— Я очень устала, Джули. Очень устала.

— Какого цвета моя одежда?

Если же я слишком наседала на нее, мама захлопывала рот так же плотно, как глаза, и достучаться до нее было невозможно. В глубине души я знала: все мои усилия бесполезны. Даже когда мама открывала глаза и смотрела прямо на меня (такое иногда случалось) — она меня все равно не видела. Она говорила со мной; я отвечала. Но в ее глазах, закрытых или открытых, моего отражения не было.


— Думаешь, у нее просветление наоборот? — уточнил Хэл. — По-твоему, она выходит из подполья? Решила сказать — мол, я прикидывалась чуть не двадцать лет, и баста? Я чокнутая и горжусь этим?

Домой из больницы я вернулась поздно, далеко за полночь. Хэл в шортах сидел за кухонным столом и уплетал яичницу с беконом. На отсутствие аппетита он никогда не жаловался.