Дарья Беляева

Крысиный волк

Destruction brings seduction[1].

1 глава

Сквозь молочный туман за окном с трудом просматривались очертания маяка, а море бушевало, волны с ревом бились о берег, как вдовы бьются о землю на могилах погибших мужей. Так пишут в книжках про войну, в общем.

За окном все было холодно, бесприютно и от одного взгляда на мир снаружи становилось уютнее внутри. В столовой горел свет, придававший всему золотую, утреннюю нежность, и он ощущал сухой запах гренок и кисловатый запах брусничного джема.

Они жили, по крайней мере ему нравилось так думать, на краю земли. На многие мили не было никаких других домов, кроме их дома на скале. Ближайшим к ним творением человека был пустующий давным-давно маяк на лишенном растительности остове каменного островка. Даже корабли потеряли путь сюда.

Ему всегда казалось правильным то, что никого, кроме них рядом быть не должно. Будто ни с кем на свете нельзя было разделить терпкий вкус утреннего чая с неизменным лимоном, аромат гренок с джемом и маслом и, конечно, вкуснейшие пирожные, которые так мастерски готовила их кухарка.

Столовая была просторной, светлой, в лучшие дни, комнатой. Стол каждый раз покрывала будто бы новая, накрахмаленная и хрустящая, белоснежная скатерть, а деревянный пол блестел лаком.

Они жили, как и полагалось жить знатным людям. Их дом был идеален в своих мягких, пастельных цветах и аккуратных очертаниях. Единственное, что делало печальным его сестер, а значит и его самого — в их саду не росли цветы, совсем ничего не росло.

Ничто не могло вырасти на этой каменистой земле, и единственные розы, которые цвели в их саду его отца — пять его дочерей. Он услышал голос отца:

— Шацар!

Шацар поднял на него взгляд, продолжая ритмично размешивать сахар в чае. Он повторял это движение, цикличное и затягивающее, как водоворот — оно помогало понять, как все двигается.

— Прекрати, — сказал отец. — Меня это раздражает.

И Шацар тут же прервал движение на середине, отставил чашку. Аммия хихикнула, ее кудряшки взвились, когда она повернулась к Шацару и прошептала:

— А как же обстоятельность?

Обстоятельность была любимым словом отца. Может быть, после пунктуальности. Шацар улыбнулся уголком губ. Он не говорил. Слова всегда казались ему лишними, ненужными, лишенными смысла, который весь протекал, как река, у него в голове. Никто не поймет про реку ничего, если Шацар просто зачерпнет немного воды оттуда. Зачем ему было пытаться?

— Аммия, — отец постучал по столу. — Веди себя прилично.

— Простите, отец, — ответила Аммия, но в ее голосе слышалась скрытая, волнующая непокорность. Они сидели напротив отца: Аммия, Саянну, Шигата, Кфара и Тантура. В одинаковых кружевных платьях приглушенных, нежных цветов, они одинаково прямо держали спины и одинаково правильно — ножи и вилки.

Шацар сидел рядом с отцом, они с отцом были будто зрители, наблюдающие за сестрами. Сестры играли в спектакле для отца, смысл которого был понятен лишь ему одному.

Шацар видел только хороших девочек в хорошеньких платьях. Вот Саянну налила себе в стакан молока, и отец дернул уголком губ, что означало улыбку. Шацар часто слышал плач, доносящийся из ее комнаты по ночам, и вовсе не всегда это был плач одинокой девочки.

Отец всегда вертел в руках часы на золотой цепочке, такая у него была привычка. Все потому, что у отца для всего было свое особое время. Его важно было соблюдать, его опасно было не соблюсти.

К Шацару отец относился совершенно по-другому. Долгое время Шацар считал, что он отцу безразличен, и только недавно ему стало понятно — отец видит его, как своего союзника, соратника, наследника.

Как свое продолжение. Шацару стало противно от этой мысли, и он поспешил избавиться от нее, закопав в саду, где не росли никакие цветы.

Девочки в одинаковых платьях были игрушками для отца, но для Шацара они были сестрами, он знал их привычки, любил их голоса. Отец же любил расчесывать их волосы.

В окно стучал, как бесприютный путник, которого никто не впустит в дом, дождь. Шацар подтянул к себе чашку с чаем, как будто собирался греть об нее пальцы. В их идеальной жизни, где распорядок означал куда больше, чем распределение времени для повседневных дел, Шацар больше всего любил завтраки. Утром у людей еще полно сил для того, чтобы пережить весь следующий день.

Краем глаза Шацар уловил, как по-детски неприлично Шигата слизнула кончиком языка джем с пальца. Отец говорил, будто девочки становятся женщинами, когда учатся управлять мужчинами.

Шацару это было все равно. Ему не терпелось припасть к окну и увидеть, смыло ли могилки, которые они копал для жуков в их мертвом саду. Конечно, это было нельзя. Нельзя было нарушать дисциплину, и Шацар сидел на месте. Саянну тайком показала ему язык, и Шацар отвел взгляд. Папа пил горячий черный кофе из аккуратной чашечки. Он не сыпал туда сахар и не заедал его ничем. Шацар никогда не пробовал кофе, но в книгах писали, что он бывает очень горьким.

— Мы пойдем на маяк, папа? — спросила Шигата, голос ее прорезал молчание и от этого Шацару стало почти больно.

— Возможно, — ответил отец, делая большой глоток. Он даже не поморщился. — На следующей неделе.

Походы на маяк были единственным способом вырваться из дома, и Шацар знал, что сестры их любили. Ничего не стоило — пройти по мосту к острову, однако всякий раз, когда отец позволял уйти от дома так далеко — был праздничным. Еще Шацар знал, что там, на маяке, Саянну подговаривала остальных спрыгнуть вниз, в огромную пасть моря, когда они стояли у прожектора, глотая соленый ветер, несущийся от воды.

Саянну говорила, что лучше пусть они умрут, а Шацар думал, почему они не хотят сделать этого дома? Наверное, сложно было набраться храбрости. Еще он думал, что будет скучать. Но ничего не говорил.

Когда завтрак закончился, отец велел всем разойтись по комнатам. Шацар знал, что отец не зайдет к нему, знал, что сейчас отец будет читать газету, а потом, может быть, навещать своих дочерей, знал с точностью до ноты звук его шагов. Шацар не боялся своего отца, как не боялся ничего, что изучал достаточно хорошо.

Минут пятнадцать Шацар сидел на полу в своей комнате. Шкафы здесь были заставлены книгами, которые он уже прочитал, над окном висели под стеклом в рамках красного дерева редкие насекомые, названия которых Шацар повторял в темноте, перед тем как заснуть. Длинные названия помогали не слышать стоны и плач. Кроме того, Шацару нравилось запоминать. Это развлекало его, как ничто на свете. Шацар на цыпочках вышел из комнаты, прокрался наверх, на чердак. Чердак был темный и пах пылью, и единственный источник света там, крохотное окошко, был почти на уровне окошка маяка. Когда Шацар смотрел туда, ему казалось, будто кто-то смотрит на него оттуда.

Впрочем, он знал, кто именно. У нее было так много имен, что она была безымянна. Но он ее знал. И девочки ее знали, и только отец о ней не подозревал. Никто не говорил ему о ней.

Шацар никогда не видел ее по-настоящему, но чувствовал ее всем сердцем, всем телом, всем, чем был он сам.

Сейчас он не ощутил ее присутствия, не почувствовал знакомой дрожи во всем теле, не провалился в бесконечный кошмар, который представлял собой ее взгляд. Было пусто. Шацар побродил по пыльному чердаку, поиграл с тенями, в конце концов, ему было семь лет и он все еще мог представлять их дикими зверями и неведомыми чудовищами.

Сестры рисовали ее. Шацар знал, что на чердаке, в сундуке со старыми платьями, под самым красным и единственным бархатным из них, хранится альбом с их рисунками. Саянну считала, что она вся — из крови, покрытая вечными, незакрывающимися ранами. Аммия рисовала ее кошкой с сотнями глаз. Шигата рисовала ее прекрасной женщиной с пульсировавшим в руках сердцем.

Для Шацара она не была ни женщиной, ни животным, ни причудливой их смесью. Она была огромна и холодна, как ночное небо, и так же безразлична и далека.

Они видели ее разной, но называли одинаково. Они называли ее Мамой.

Шацар улегся на пол и принялся листать альбом. Вот обнаженная женщина с головой насекомого, а вот вздыбленная могильная земля — все это была она. Шацар ткнулся носом в сгиб альбома, вдыхая фиалковый запах, исходящий от пальцев Саянну. Она рисовала последней.

Шацар задумчиво провел пальцем по трещинке на деревянном полу, услышав голос Саянну внизу. Он приник к трещине, смотря вниз. Комната Саянну располагалась прямо под чердаком. Шацар видел, что происходит внизу. Ему казалось, будто это он играет в игру, которую может остановить в любой момент.

Саянну сидела за столом, на котором лежал плюшевый кролик с выпотрошенным брюшком. Отец стоял над ней, он задумчиво смотрел на игрушку.

— Ты становишься жестокой, как твоя мама, — сказал он.

— Я похожа на маму, — сказала Саянну. А потом неожиданно добавила:

— Боишься?

На ней было кружевное платье под горло, подчеркивавшее все детское и беззащитное в ней, невинность и нежность ее шестнадцати. Ее светлые кудри спадали на плечи мягкими волнами. В ней нечего было бояться, но папа испугался.

Иначе зачем он потянул ее за волосы, заставляя встать. Саянну завизжала, Шацар вздохнул. Он лучше всех знал, почему отец делал это с его сестрами — они пугали его. Женщины пугали его.

Отец потащил Саянну к кровати с белоснежными, безупречными простынями. Она вырывалась, кричала, царапалась, как кошка. У отца было то, чего не было у нее — сила. Однажды у Шацара будет такая же, тогда он убьет его. Наверное.

Когда отец прижал сестру Шацара к кровати и задрал на ней юбки, Шацар увидел на его щеке кровоточащие борозды от ее ногтей. Шацар знал, так отец наказывает непослушных девочек, плохих девочек. Так мужчины наказывают женщин.

Шацар смотрел, как отец двигается, причиняя его сестре боль и слушал, как она шипит. Не плачет, не кричит, шипит, как разозленный зверек, готовый укусить.

Но укусить отца она не смогла, он зажал ей рот. Шацар знал, что отец делает это нежно с теми девочками, которые знают свое место. С теми, кто покорен. Отец говорил, что женщины — всего лишь собственность мужчин.

По вечерам он расчесывал волосы одной из своих девочек. Неизменно одна сидела у него на коленях, и подол ее платьица задирался, открывая край носка. Верх неприличия, говорил отец, женщина не должна быть такой неаккуратной. Еще он цокал языком.

Шацар водил пальцем по картинкам в книжках, изучая их контуры, и больше для него ничего не было по вечерам.

Саянну что-то неразборчиво говорила, и Шацар невольно напряг слух.

Он не мог разобраться слов, и все же ему казалось, она говорила:

— Мы убьем тебя, однажды мы убьем тебя, однажды, однажды, скоро!

А может быть, она плакала и звала маму. Впрочем, мама никогда не приходила. Иногда приходила Мама, но она только смотрела. В сущности, ей тоже было все равно. Часы на стенах отсчитывали время, их маятники колебались, и Шацар примерно знал, когда отец закончит. Женщины, говорил отец, внушают страх. Внутри они влажные, теплые и бесконечно злые.

Шацар не понимал, чего так боится отец. Шацар не боялся Мамы, хотя она без сомнения была женщиной — теплой, темной, влажной и бесконечно злой. Отец тянул Саянну за волосы, заставляя ее кричать громче. Шацар не любил, когда его сестры кричали. Он не любил, когда их мучили. Он вообще не любил громкие звуки.

В библиотеке Шацар нашел анатомический атлас и понял, что именно отец делает с его сестрами — он делает с ними других сестер всякий раз, когда задирает на них облачно-белые платьица.

Шацар не знал, зачем ему даже прикасаться к женщинам, если в них зло. Шацар не знал, где это зло скрывается — в беззащитной, птичьей нежности их рук, между их горячих губ или в блестящих, безумных глазах. А может быть, глубоко внутри, куда проникал отец.

Шацару было бы интересно посмотреть, но сестры не дали бы ему вскрыть себя. А он бы, наверное, не стал. Других женщин он не знал. Иногда Шацар даже не был уверен в том, что другие женщины в мире были.

Шацар прочитал все о городах и странах за пределами его мира, но никогда не видел даже чьего-то чужого дома. Впрочем, он понимал, что все дома построены примерно одинаково. В них стоят одинаковые вещи — столы, кровати, стулья. Шацар не пропускал ничего интересного. История была заключена в буквах.

Когда все закончилось, отец подтянул Саянну к себе, запустил руку ей между ног, а потом утер пальцы платком.

Шацар посмотрел на заплаканное и злое лицо Саянну. Она утирала слезы рукой. Шацар читал, что это неловко — видеть чужие слезы, но ему не стало неловко.