* * *

Через три дня на Ингу навалилась жуткая беспросветная тоска. Она наконец поняла, что все случилось с ней, а не в плохом кино. Будто действие успокаивающего укола закончилось.

Она проснулась в тот день с головной болью, с тяжестью в сердце и – самое неприятное – с жалостью. Она жалела себя, сына и, как это ни странно, Стаса Воронина.

Все-таки она его любила, хоть и замуж так скоропостижно вышла назло тому, кто предал ее двадцать лет назад – поверил сплетням и бросил.

А Стас… Инга даже по истечении двух десятков лет в браке испытывала к нему чувства. Впрочем, было от чего. Стас был нежен и ласков, покладист, но где надо – решителен. Он не обделял Ингу вниманием, не заставлял ревновать. Если даже в его жизни были какие-то тайны, сумел сделать так, что Инга никогда о них не догадывалась. А самое главное, она помнила, как он спас ее от одиночества, от детского горя. Он оказался лекарством от первой любви.

Будучи по своей природе правдоискателем – вся в отца! – Инга вдруг явственно ощутила, что это такое – правда, которую иногда лучше не знать. И ведь если бы она докапывалась, если бы, как следователь, связывала ниточки, чтобы вытянуть всю правду! Нет! Правда эта сама упала в ее руки, как плод перезрелый, и что делать с ней теперь, Инга не знала.

Она понимала только одно: ее благополучная семейная жизнь рухнула в одну минуту. Она даже винила себя в том, что не позвонила заранее. Пусть бы была у Стаса его тайная жизнь. Может, и не жизнь, а так, эпизод, как он сам ей сказал. Но она бы не знала об этом и смогла бы, как и прежде, жить в семье, заботиться о нем, о том, чтобы у него были свежие носки и рубашки и необходимая литература для диссертации, которой Стас занимался, блинчики по воскресеньям и соль Мертвого моря для ванны. Инга все делала для него с душой. Просто по-другому не представляла себя в семье.

И вот все это рухнуло в одно мгновение. И впереди еще были объяснения с сыном и братом, и она совершенно не представляла, что делать. Сказать в лоб тому и другому правду? Денис отвернется от отца, а брат… Ингмар нрава сурового, как отец. И вправду ведь «закопать» может бывшего мужа.

Стоп! Муж еще не бывший, во всяком случае по документам. А вот с разводом он потеряет многое. Сам хоть и не последний человек в своем деле – Воронин был очень хорошим пластическим хирургом и прекрасно зарабатывал, – но загородный дом принадлежал по праву наследования Инге и Денису. Стало быть, Стасу придется уходить чуть ли не на улицу.

Инга на мгновение забыла о том, что пока не ему, а ей пришлось уйти из отцовского дома, и не по своей прихоти, а потому, что муж ее оказался слишком любопытным и слишком современным. Ей было жалко не себя, а Стаса. Она вдруг всей кожей ощутила, как все плохо. Другой жизни – без семьи – она себе не представляла. Жизни с ним после увиденного она не представляла тоже. И хоть разорвись! Думать о том, что она что-то новое и добротное построит в свои тридцать семь, – смешно. Да и не хотелось ей. Стас был родным. И это было то главное, что по прошествии трех дней буквально парализовало Ингу. Это было как смерть любимого человека. Только, умри он по-настоящему, ей, наверное, было бы гораздо легче.

Хандра навалилась на Ингу такая, что не радовало нежное майское солнышко. Она потеряла всякий интерес к жизни. Механически вставала с утра, потому что уставала лежать без сна с открытыми глазами. Механически варила кофе и выползала на крылечко. Сидела на прогревшихся некрашеных ступеньках дома, по которым блуждали солнечные зайчики, пила, не чувствуя вкуса любимого напитка, шевелила босыми пальцами ног и думала, как прожить еще один пустой день своей жизни.

Она знала, что должно пройти время. Трудно сказать – сколько. Когда умер отец, она залечивала душу года три. Сейчас умерла любовь. Вернее, не любовь, а семья, что было для нее синонимом любви. И сколько ей придется залечивать раны, она не знала, но догадывалась, что долго. Ей хотелось только одного – чтобы дни поскорее пробегали, отдаляя от нее тот день, в который все это случилось. А время, как назло, текло медленно. Так всегда бывает.

* * *

Еще через две недели своего затворничества на даче Кузнецовых Инга стала проявлять интерес к себе. Внимательно разглядывала свое отражение в зеркале и сама себе не нравилась. Волосы потускнели, глаза потухли. «Женщина под сорок», хотя ей ее возраста никто никогда не давал.

И не из-за отражения в зеркале, а скорее из-за выработанной с годами привычки она решила встряхнуться и посетить парикмахера и косметолога. Да, еще надо было забрать из дома Митрофана – лысого кота, которому без нее наверняка очень одиноко. Стас недолюбливал «ненормального», по его мнению, Митю, который родился без шерсти, криволапого, с усами, закрученными в крошечные штопоры. А Инга, наоборот, души в нем не чаяла.

Когда Денис год назад объявил родителям, что уезжает к дяде в Финляндию, учиться в университете, у Инги будто кусок сердца отрезали. Она понимала, что это когда-то произойдет, но не думала, что так скоро.

С отъездом сына Инга второй раз в жизни ощутила сиротство. Стас, как мог, утешал ее, говорил прописные истины о том, что дети вырастают и уходят, и это нормально. Для Инги дом без Дениса опустел. Будто воздух выкачали. Этот вакуум надо было как-то заполнить.

Митяя она привезла с выставки. Он был смешной и жалкий. Кот стоял на дрожащих лапах посреди кухни, как инопланетянин, прилетевший на Землю. У него были огромные глаза, усы-спирали и редкие детские волоски вместо нормальной кошачьей шубки.

Любви между Стасом и Митей не случилось. Митя и рад был бы его полюбить, но Стас брезгливо отдергивал руку, когда кот приходил к нему. Предлагать свою любовь, не получая взамен ласки, Митя не стал. Он любил Ингу.

«Итак, салон и Митя», – подумала Инга, прикидывая, в котором часу лучше появиться дома, чтобы не встретиться там с Ворониным. По всему выходило, у Стаса был операционный день, и у Инги в распоряжении оставалось много времени. Сталкиваться с мужем ей не хотелось вообще. Не для того она спряталась в этих болотах и сменила номер телефона, чтобы объясняться с ним. Все сказано.

* * *

Она провела весь день в салоне. Ее никто ни о чем не спрашивал, так как у Инги было золотое правило: с домработницей, парикмахершей, маникюршей и прочими очень милыми женщинами из сферы обслуживания свою личную жизнь не обсуждать. На то она и «личная», эта жизнь, чтобы никто не мог в ней участвовать своими советами и сплетнями.

После процедур Инга снова засияла. Теперь ее душевный раздрай выдавали только глаза. Да, глаза – это надолго. Это не брови выщипать. Тут время нужно, чтобы отболело.

Митя кинулся ей в ноги, едва она переступила порог дома. Воронин, как и предполагалось, был на работе. Дом сиял чистотой. Судя по всему, домработница Катя, видя, что хозяйка не появляется, приезжала каждый день и вылизывала уголки.

– Митенька, солнышко! – Инга взяла криволапого котенка на руки, и котенок громко заурчал. – Ну, все-все! Прости меня, маленький, я тебя не бросила, так получилось. Сейчас поедем домой… – Инга и не заметила, как новое пристанище назвала «домом».

Она написала записку для Кати, чтобы та не волновалась, не обнаружив в доме котенка. В записке ни слова не было для Стаса. Поставив точку, Инга подумала мельком – не слишком ли это жестоко? «Не слишком», – ответила сама себе и, хорошенько заперев дом, поехала на дачу с заездом к Кузнецовым.

* * *

Тося рассмотрела ее внимательно со всех сторон:

– Выглядишь в целом нормально, даже хорошо. Похудела. Тоже не так плохо. Только больше не смей! Но вот глаза… Как будто схоронила кого.

– Так я схоронила. – Инга поправила непослушную прядку волос, выпадавшую из-за уха. – Любовь.

– Ингуш, поверь мне: все пройдет, вечной любви не бывает. Там, где заканчивается одна, тут же освобождается место для другой.

– Бывает. И ты это знаешь. Пример? Мама и папа…

* * *

Родители Инги учились в одной школе, в одном классе. А до этого ходили в один детский сад. И папа рассказывал, что влюбился в маму, когда первый раз увидел ее в песочнице во дворе. У нее были очень красивые розовые бантики. Не просто капроновые, а с бархатными кружочками, как будто усыпанные красным мохнатым горошком. Папа это на всю жизнь запомнил.

Он любил маму всю жизнь, сколько помнил себя. Вслед им со смехом говорили: «Жених и невеста!» Папа не кидался с кулаками на тех, кто так говорил. Все правильно – жених и невеста. Так и будет, только надо подрасти.

Так и было. Они поженились сразу после школы, выбрали один институт – педагогический, вместе поступили, а когда заканчивали его, на экзамены бегали по очереди: один дежурил у коляски, в которой пищал маленький Ингмар. Это имя внуку дала прабабушка Инги по линии отца. Она рассказывала, что у Валевских в роду, кроме прадеда-поляка, давшего им красивую фамилию, было немало ингерманландцев – петербургских финнов.

От бабушки своей Эдвард Валевский унаследовал любовь к истории, нарисовал «дерево» своего рода и нашел многочисленных родственников в Финляндии и Эстонии. А в конце девяностых ему неслыханно повезло: на него свалилось наследство одинокого финского дяди Эйно, который был безумно рад тому, что на старости лет его нашли родственники. Обнаружившееся родство было не седьмой водой на киселе, а настоящее, с деревенскими метриками и записями в амбарных книгах о рождении и даже со старинными черно-белыми фотографиями, сохранившимися у членов некогда большой и дружной семьи, раскиданной ныне по всему северо-западу, не только российскому и карельскому, но и финскому. Так Эдвард Валевский стал владельцем крупной судовой компании в Финляндии. К тому времени он был уже одинок: его единственная на всю жизнь любовь – хрупкая ленинградская девочка Оленька с васильковыми глазами – умерла от банального заражения крови.

Они работали в крошечной деревенской школе в отдаленном карельском поселке. Оленька была беременна, в семье ждали дочку. Ей уже и имя придумали – Инга.

Оля должна была за две недели до родов лечь в больницу, но роды начались раньше срока. На дворе стоял дождливый сентябрь, ямы на дороге превратились в озера, в которых воды было по пояс. До районного центра сто километров, дорога разбита грузовиками, вывозящими к железной дороге лес. Поэтому, когда местной фельдшерице стало понятно, что роды у «учителки» сложные и ей самой не справиться, Эдвард принял решение – везти Ольгу в больницу на лошадке.

Потом он всю свою жизнь казнил себя за этот опрометчивый шаг, хотя врачи сказали ему, что, останься они дома, Олю тоже было бы не спасти. Вот если бы она была в стационаре…

* * *

…Они выехали из поселка в сумерках. Их провожали всей деревней. Сосед и приятель семьи Валевских – поселковый ветеринар дядя Саша, у которого вместо одной ноги была с войны громко постукивающая на мостках деревяшка, – поехал с ними. Если бы не он, Эдварду Валевскому осталось бы только повеситься на березе в лесу.

Лошадка бежала по обочине дороги, колеса телеги подпрыгивали на рытвинах и ухабах. Оленька стонала, иногда вскрикивала от дикой тряски. Эдвард ничем не мог помочь. Только добрым словом. И он шептал ей эти добрые слова прямо в ухо, склонившись над Ольгой под брезентовым пологом, который соорудили рукодельные деревенские мужики.

Потом Оленька вцепилась в руку мужа своими тоненькими пальчиками и искусанными в кровь губами прошептала:

– Эдди, все! Больше не могу!

– Сто-о-ой!!! – прокричал Эдвард вознице. Дядя Саша сказал лошадке «Тпру-у-у-у!», натянул поводья, и послушный конь остановился.

Дальше все было как во сне. Минуты показались двум мужикам вечностью. Но все когда-то кончается, и Оленькиным страданиям пришел конец. Ее лицо исказила гримаса боли, послышался «бульк», будто камень упал в воду. И тут же раздался писк.

Дядя Саша ловко вытащил из-под рубашки Ольги сморщенного ребенка, перетянул в двух местах обрывком чистой тряпки пуповину и резанул ножом между двумя узелками. Потом обернул ребенка приготовленной пеленкой, сверху – стареньким байковым одеялом и, наконец, пуховым платком.

– Эдька! Я дитя себе под рубаху спрячу, прям к телу, чтоб не замерзло, а ты давай бабу обихаживай, но уже на ходу! Спешить надо!

Он расстегнул теплую байковую рубаху на груди, приложил к ней сверток с ребенком, запахнул плотно плащ-палаткой, в которой прятался сам.

– Но-о-о-о!!! – прокричал дядя Саша застоявшемуся коню, и тот сорвался с места, скользя копытами по глинистой кромке дороги.

Эдвард боязливо подложил под Оленьку чистый лоскут, предусмотрительно прихваченный на всякий случай с собой. Ольгу трясло в ознобе, который сменился страшным жаром. Она не откликалась на имя, только судорожно глотала. От отчаяния, от беспомощности Эдвард заплакал. Сначала беззвучно, потом в голос. Оленька не слышала его.