Наконец, абстрагируясь от уличного шума, я сконцентрировала свое внимание на внутриквартирных звуках.

— А ты полагаешь, что имеешь на это право? — Голос Валерия Иннокентьевича вернул меня в действительность, и я разом вспомнила весь сегодняшний день. — Да ты, как я погляжу, здравым смыслом не отличаешься. Либо плетешь мне здесь под завязку? — На некоторое время он умолк. — Решать-то все равно тебе нужно. Или как рыбка по течению? Куда вынесет, там и съедят.

— А Хельга?

— Ну что Хельга, Кир? Хельга баба боевая и без тебя не пропадет. А девчонку ты изведешь. Сломаешь. У нее уже глазенки — сплошная рана. Так ведь сам в это влез… За ворот волокли?

— Но…

— Что но?

— Не так все начиналось. Понравилась она мне. Да! Понравилась! А что здесь такого? Ну, скажи, не чурбан же я? Разве плохо, когда ты еще песком не посыпался и бабу живую не только глазами способен? Но не в этом дело!!! Я ее душой, понимаешь? Влип просто!

— Ага. Влип, а как же! Когда б ты в свои сорок еще и соображал изредка.

— Но я люблю ее. Это не блажь идиота! Ты-то любил когда? О-о… Знаешь… Не каждому дано.

— Любишь? Ты себя любишь. Что, я не вижу: ножки, попка… Еще бы! Семнадцать! Тебе когда столько было? То-то, уже без костяшек и не сосчитаешь. А я тебя тогдашнего помню. И Хельгу твою помню. Мадьярочка такая, шебутная, сообразительная, глазки сверкают. А какие собачьи пляски вокруг нее вились. И мне морду бил, помнишь?

— Помню. А чего подкатывал?

— Да не подкатывал.

— Подкатывал. Сам виноват! Не знаю, что ли?

— Ну, если мы сейчас выяснять станем, кто в чем виноват, мы в таких дебрях заблудимся, что там и усохнем.

Жучок ревности закрался мне в грудь и тихонечко подтачивал сердце.

— Чего выяснять, годы прошли уже. Даже если б подкатывал, кто знает, как лучше. Может, живи я с ней, и моя семья не разрушилась, и у тебя бы другая была. Я не к тому. Ты Хельгу-то потому и выбрал, что себя любил. Те же ножки, та же попка… Они похожи. Слушай, а я ведь сейчас только понял, как они похожи, а? Ну-ка, вспомни свою в те годы? Может, потому на Ирке и зациклился, а? Как жертву наметил, и…

— Нет, Валер. Я люблю ее. А свою не любил. Вот там — да, правильно, пляски собачьи… Поединки, азарт. А здесь нет поединков. Я люблю ее. Сегодня ночью…

— Вчера.

— Что вчера? — не понял Кирилл.

— Вчера ночью, если ты о прошлой ночи, то сегодня уже прошло.

— А… Да ладно тебе… Я как другу, а ты… — Кира замолчал.

— Кир, а правда — вчера. Потому что — вчера.

— Нет, ну ты и…

— А дай мне по морде!

— Зачем?

— Да так просто.

— Ну, что я, съехал? Еще чего?

— А за Хельгу давал.

— Так то когда было. Сто лет… Тогда и давал, а сейчас чего?

— Так просто! Ну дай, слабо? Слабо??

— Отстань, говорю.

— Вот видишь, слабо. Слабак ты. Ты такой слабак, что даже любимую свою ко мне привез. Ко мне! А я — один. И песок, как ты изволишь выражаться, не сыплется. И то, что у тебя вчера ночью, у меня, может, завтра.

— Ну… Ты! Ты чего? В детстве уронили? Как с самоваром, не протекает? — Кирилл перевел разговор на более безопасную, как мне сначала показалось, тему.

— А чего?

— Починю сейчас. Мне это враз. Забыл, что ли? — Кирилл, видимо, привстал, потому что послышался грохот отодвигаемой табуретки.

— Ага! Забыл, представь. Ну, почини! — Валера тоже привстал, и вторая табуретка с идентичным грохотом продвинулась по полу.

Потом она, похоже, упала и задела плиту. Наверное, ее пытались подхватить, но неудачно, потому что со стола посыпалась посуда. А может, Кирилл и впрямь начал «чинить самовар», но как-то уж быстро все стихло.

Затем кто-то из них зашуршал веником по полу, собирая на совок осколки и ссыпая их в мусорное ведро. Некоторое время на кухне было тихо, потом Валера стал напевать себе под нос какой-то незамысловатый мотивчик, который из нечленораздельного мычания оформился в тихую и печальную песню:

Среди миров, в мерцании светил

Одной звезды я повторяю имя,

Не потому, чтоб я ее любил,

А потому, что я томлюсь с другими.

И если мне сомненье тяжело,

Я у нее одной ищу ответа,

Не потому, что от нее светло,

А потому, что с ней не надо света…

— Нет, Валер. Я люблю ее. Я врос в нее. Весь, до каждой нервиночки врос. Сегодня ночью… — Пьяный голос Кирилла задрожал, как натянувшаяся струна.

— Вчера.

— Ну, пусть вчера! Пусть! Вчера ночью я смотрел, как она спит. Понимаешь, просто сидел и смотрел. Мы ведь уже почти год знакомы. А тут просто сидел рядышком и смотрел… Грудка маленькая, остренькая, ключицы тоненькие, как фарфоровые. Губки, носик точеный, ну прямо — куколка. Хрупкая. Коснусь — рассыплется. И так захотелось дотронуться. А кожа горячая. И поплыло перед глазами… Я люблю ее. С ума схожу просто! А Хельга… Всю жизнь меня волочет, как мешок с дерьмом. Будто не в паре мы, а так — пристяжной я вроде. Да ладно, чего там, ты же про меня больше моего знаешь. И то, что я тебе сам, и то, что со стороны. Я-то себя со стороны разве что в зеркале…

— Ха! А помнишь Краскову? Ну, как же, Светку! — Валера как-то не к месту развеселился, и вряд ли Кирилл был способен затуманенным мозгом перестроиться на какие-то отдаленные воспоминания, но он все же буркнул что-то вроде: «Угу…» — и снова умолк. И Валера молчал.

Я понимала, что оба они сейчас каждый в своем. Но тут Валера снова коротко хохотнул, и Кирилл вздернулся:

— Ну, чего тебе смешно? Ну да, в зеркале! Что тут смешного?

— Краскова крышей тронулась давно… Я к ней с Имиком пришел, ну, цветочки там, конфеточки. Имик все как-то к ней льнул, пойдем, говорит, подсобишь, а то я сам не осмелюсь.

— А-а-а. Имик! Да-да-да. Помню-помню. — Кирилл оживился. — Такой пухленький был, прыщавенький. Помню. Точно! Во! И Светку, ну да!

— Так мы еще про крышу не знали. Глазки у нее так иногда странновато поблескивали, чудила изредка, так кто не чудит? Каждому — свое. А тут заходим, дверь открыта. Светка голая, и грудки, как ты говоришь, остренькие, и носик точеный, а кожа — бе-лая, мраморная прямо. Ну, или как там у тебя?

— Фарфоровая.

— Во! Правильно — фарфоровая. Мы к ней, а она в зеркало смотрит и нас вроде как не замечает. Имик ей, мол, с легким паром. Мол, когда из ванны, надо бы дверь закрывать, а то мало тут шастает. Народец у нас разный. А она — ноль на массу. И в зеркало так подозрительно смотрит, а потом и говорит. В зеркало, стало быть, говорит, а нас будто и нету.

«Эй ты, — говорит, — если носок не отдашь, за себя не ручаюсь». — А я тут только и заметил, что на ней один носок. Белый такой, вязаный.

Имика застопорило. «Свет, ты что?» А она как заголосит, как запричитает: «Мамка, как болела, носки вязала. Потеряешь носок, сказала, помрешь! А эта сучка умыкнула. Помру я теперь! Люди добрые!»

У меня в животе похолодело. Пойдем, говорю Имику, пойдем. А он меня отодвинул в сторону и сам к Светке. Целует ее, обнимает, убеждает, мол, не брала она, не могла взять, это же отражение. «Вот, смотри, это кто?» И на себя показывает. «Ой, Имичка!» — «А там кто?» — и на отражение. «Ты что, — говорит, — дурак? Ты это». — «А это кто?» — и на нее пальцем. А она у виска крутит пальчиком: «Да я же это». — «А там кто?» Она в зеркало глядь и давай орать: «Что ты ее прикрываешь? Я же не дура! Смотри, у меня один носок. Мой! Мамка вязала! И у нее такой же! Ну что? Ну что? Она и умыкнула! А ты покрываешь!»

Я конфеты бросил, бутылек и бежать оттуда. А Имик остался. По сей день с ней. По городу гуляют, мальчишки в них камни швыряют и орут: «Светка, Светка, в мозгу табуретка!» А ты говоришь, любовь. Вот она — любовь.

Они снова замолчали. Я представила Имика и Светку. Как они идут по городу, как он приникает к ее плечу, а она, покорная и спокойная, бредет рядом с этим толстым и прыщавым рыцарем своей мечты. И ей хорошо. Что ей эти шакалята, которые только и могут издалека швырять в спину камни, когда рядом с ней такой верный и доблестный Имик.

— Не дай мне Бог сойти с ума. Пусть лучше посох да сума, — задумчиво произнес Кирилл.

— Пушкин?

— Не знаю. Где-то слышал, а чье — не знаю. Ну ладно, пойду я…

— Куда? Ложись у меня, утром поедешь.

— Не, Валер, пойду. Ты уж Ирку-то приюти, а? Мне разобраться бы со своими… Пойду. Машину пока здесь, завтра заберу, лады?

Кира вздохнул полной грудью, расправил плечи, я даже услышала, как трещат косточки вытягивающегося позвоночника, и поднялся.

— И ты это… Смотри… Сам знаешь.

— А то!

С уходом Кирилла покой и размеренность поселились в моей душе. Каким-то женским чутьем уже в ближайшие дни я ощутила в себе происходящие перемены.

Ни тошноты, ни боли в груди, ни смены гастрономических пристрастий не было и в помине. Но странные токи окутывали мою плоть незримым сиянием и замыкались в своей самодостаточности.

Готовила ли я скромные обеды на две персоны, гуляла ли по вечерней аллее, слушала ли старую радиолу, починенную Кириллом на следующий день после того, как меня здесь поселили, — все находило свою философскую завершенность в моей душе. Все стремилось выразить и подтвердить полноту моего незначительного в глобальном масштабе бытия.

Дни шли за днями. Кирилл приезжал часто, но как-то особенно не задерживался, был немногословен и лишь многозначительно поглядывал на Валерия Иннокентьевича, словно пытаясь разглядеть за его добродушной непосредственностью что-то большее, чем просто участие в наших отношениях.

Он, безусловно, ревновал, но высказать этого не смел, потому что другого выхода не видел, а если выражать недоверие или предъявлять претензии, то нужно что-либо менять. Изменить он ничего не мог и, молча терзая свою душу ревностью, как-то особенно нежно целовал меня, стоя уже на выходе и тревожно заглядывая мне в глаза.

— Маленькая моя, потерпи чуток.

Этот чуток все растягивался во времени, и вот уже стали подкрадываться холода. Так ненавязчиво, постепенно. Завоевывая вначале ночные, затем вечерние и утренние часы. Только дни еще оставались теплыми, и листья едва-едва прихватывала прозрачная позолота, но в целом кроны были полны жизненных сил, и небеса до краев наполнялись их мощным шелестом.

— Ирочка. Я гораздо старше вас и смею надеяться на ваше внимание. Положитесь на мой жизненный опыт. — Витиеватый слог Валерия Иннокентьевича показался мне забавным, но несколько насторожил. Я почуяла что-то неладное и напряглась.

— Перемены, зреющие в вас, не могли пройти для меня незамеченными. Уже более месяца вы здесь, и я… Может, это не мое дело… Может, это несколько бестактно… Но, как бы это сказать… Видите ли, Кирилл, как вы уже знаете, — мой давний, смею заверить, — очень давний друг. И поскольку он возложил на меня некоторые обязанности относительно вас, то… Можно я задам один бестактный вопрос?

— Ну, что вы, Валерий Иннокентьевич! — Его напыщенная манера стала меня раздражать. — Только нельзя ли попроще?

— Ты… беременна?

— Ах, вот оно что! — Я моментально успокоилась. — Думаю, да.

— Ну, что тут думать? Это видно. У некоторых и на сносях не поймешь, а у тебя — видно. И что, решила оставить?

— А как же иначе?

— Допустим, иначе можно. Вопрос не в этом. Вопрос в ином: Кирилл знает?

— Пожалуй… — Действительно, я даже не подумала об этом.

— То есть вы об этом не говорили?

— Вообще-то нет. Но ведь даже вы знаете.

— Ирочка, я сейчас рядом. Я — вижу. А он бывает наездами, у него куча разных проблем, и вполне может статься, что ему невдомек, в каком ты… положении.

— Но как же… — Я растерялась от очевидности и правомерности доводов. — Но… Я же не сама… Он ведь тоже…

— Я понимаю, что ты хочешь сказать. Только ведь штука в том, что люди порой годами живут вместе, и у них этого не происходит. Ну, далеко ли ходить за примером? Кира жил с Хельгой около десяти лет, прежде чем она забеременела. Конечно, это патология. Скорей, отклонение, чем норма. Я хотел бы подчеркнуть лишь необходимость сообщить об этом Кире. Ведь то, что происходит с тобой, — это ваше общее. Так?

— Так, — согласилась я.

— Ну, посуди сама, можешь ли ты самолично распоряжаться тем, что принадлежит не только тебе?

— Что вы имеете в виду?

— Лишь то, что бывают ситуации, когда есть смысл взвесить все «за» и «против», прежде чем…

Слепая ярость охватила всю меня с ног до головы. Мне была противна даже мысль, что нужно еще что-то взвешивать. Взвесить, чтоб решить — убивать или нет?

— Как вы можете?! Я… Я… ненавижу вас! Вы не смеете даже думать об этом! Не смеете!