— Не надо! — почти криком потребовала я.

— Ты выйдешь, и останется тоска, — выдавил он из себя. — Но даже если бы все произошло иначе… Ира, — Кирилл на секунду задержал веки закрытыми, — все равно тоска будет всегда. — Он молча покачал головой, словно проверяя правильность сказанного и подтверждая это.

Мотор урчал, пожирая километры. Пространство и время мелькали за тонированными стеклами, и было не ясно, едем ли мы, летим или плывем.

А ясно было лишь то, что голос Кирилла жил во мне и раньше. Он всколыхнул из глубин памяти давнее знание того, что я торопилась в эту жизнь ради встречи именно с этим человеком. Я торопилась, опаздывала и в конце концов опоздала. И что бы судьба ни уготовила мне дальше, это опоздание непоправимо. Втайне, боясь признаться самой себе, я знала, что Кирилл прав: тоска будет всегда.


Я вышла из машины за квартал от дома. Полуденный жар почти осязаемыми плотными клубами обволакивал все живое и неживое, преломляя панораму микрорайона и поднимая на своих упругих ладонях случайные пушинки. Он взмывал вдоль стен пятиэтажек, устремляясь в заоблачную высь.

Пространство и время застыли, а потом покатили вспять. Я шла к дому, а дом удалялся. Как призраки, возникали чужие дома на чужих улицах и так же, как призраки, таяли.

Стало казаться, что пространственно-временной тандем даже не покатился вспять, а неожиданно двинулся в неизвестном направлении. Передо мной возникали чьи-то фигуры, надвигались на меня, становились расплывчатыми лицами, потом губами. Губы шевелились, исторгали звуки, которые я не могла облечь в форму слов, чтобы осмыслить их, губы обиженно поджимались, отдалялись, искаженно перетекали в затылки и снова в нечеткие фигуры, но уже в другом ракурсе. Затем они истончались и растворялись в полумраке.

Но вот полумрак воцарился над всем миром, и время снова остановилось. Было странно, что остановившееся время почернело и сомкнулось надо мной звездным порталом.

Черный камень остро засветился изнутри. Меня не покидало страшное подозрение, что это и есть ожидаемый всеми Апокалипсис.

А я, беспомощная, не знаю даже молитвы, чтоб осмелиться поднять лицо к небу и тем самым хоть попытаться облегчить страдания своей болезной души в запредельных высотах.

Я заплакала. Мне кажется, это были мои первые слезы, рожденные не физической болью.

Вскоре слезы иссякли, на душе стало легче, светлее. Под стать внутреннему преображению пришло преображение внешнее: горизонт прояснился, и до моего сознания дошло, что уже предрассветный час. Я стремглав понеслась по сонным, пустым улицам под испуганные всплески вороньих крыл.

Лицо мамы было опухшим, веки красными, а голос надрывным:

— Где ты была?

— Нигде. — Я не знала, как ответить на вопрос матери коротко, а для того чтоб все объяснить подробнее, мне нужно было собраться с мыслями.

— Где, спрашиваю?

— Где… Где… — пробубнила я эхом, уныло замкнувшись. Маму же, наоборот, прорвало:

— Приехали! — Она застонала, заламывая руки и кусая губы. — Сопля бесстыжая!! Шлюха гулящая! Как я буду людям в глаза смотреть? По какой стороне улицы ходить? — Ее несло по инерции неуемного возбуждения. — Как ходить, спрашиваю?

Ощущение того, что все это происходит как бы не со мной, позволило мне абстрагироваться, уйти от малоинтересного выяснения отношений, и я отрешенно спокойным голосом произнесла:

— А как ходила, так и ходи.

— Ах ты ка-ка-я… У-умненькая! — Она подскочила ко мне и отвесила звонкую пощечину. — Где твой ум ночью витал? Где, спрашиваю?.. Задницей думала?

Мне вдруг вспомнился один мой приятель, который с выпученными от удивления глазами поведал мне о том, что, оказывается, у динозавров мозг располагался в области таза. За достоверность информации ручаться не приходится, но это неуместное воспоминание так развеселило меня, что я едва сдержала усмешку.

Даже невольная тень проявления подобной эмоции произвела эффект разорвавшейся бомбы. Мать задохнулась от ярости:

— Ах, она еще и надсмехается! Подумать только — надсмехается! Дождалась-таки! Дрянь ты гулящая. Ирочке — то, Ирочке — се. Сама платья до дыр таскаю, а эта… — Она презрительно ткнула в мою сторону кулаком с зажатым в нем мокрым полотенцем и, апеллируя к невидимому собеседнику, скорчила презрительную гримасу. — Лучше б я аборт сделала! И ведь хотела же. Да лучше б сдохла, чем такую выродила!

Мать зашкаливало в истерике. Теперь я понимаю ее взвинченное состояние, но тогда каждое слово, каждый звук ее каленым железом впивался в мою едва отошедшую душу.


Милая мой мамочка! Я благодарна тебе, что ты не сделала аборт. А ведь хотела же. Что ты не умерла, что все покупала мне, отказывая себе в самых необходимых мелочах, что терпеливо качала мою кроватку и носила в больницу ежедневные передачи, когда я в младенческом возрасте попала туда с диагнозом «гепатит», я безмерно благодарна тебе уже только за то, что ты все-таки, невзирая ни на что, «выродила» меня.

У каждого из нас свои радости и свои горести, и Бог весть, сколько их отпущено на мою долю. Но тогда я смотрела на тебя, и ты казалась мне чужой. С кровоточащими, открытыми ранами души, с оголенным пучком нервов, но все же — чужой.

Мне было искренне жаль тебя. Каким-то женским чутьем я ощущала твою извечную сиротливость, дикую затравленность и великую бабью неутоленность в самых необходимых потребностях: нежности, верности, любви.

Насколько я могу помнить, отец, не чаявший души во мне, всегда жил своей отстраненной, непонятной для тебя, веселой и бесчинствующей жизнью. Он так и не стал поверенным соучастником твоей судьбы, если не считать хитрого переплетения генов, доставшихся нам с братом от обоих родителей.

Сейчас, спустя столько лет, мне кажется, что, поведи ты себя иначе в то роковое утро, по-другому, жизнь моя была бы совершенно иной.

Я бы не хлопнула дверью, не выскочила на улицу и не ринулась бы диким зверенышем в мир урбанизированных джунглей, где все устроено просто и грубо.

Но даже за это я бесконечно благодарна тебе.

3

Кирилл вырос на моем пути неожиданно. Я лбом ударилась о его грудь, резко развернулась и побежала обратно. И вновь он вырос на моем пути.

Всякий раз меняя направление, я снова и снова натыкалась на его грудь, будто он был везде. Как пинг-понговый мячик, я металась в смыкающемся пространстве, но по закону всеобщего угасания энергии, в очередной раз столкнувшись с препятствием, я не ринулась от него, а уткнулась в прохладный мягкий шелк рубашки. Я тоненько заскулила и как-то обмякла под его сдержанными и нежными ладонями.

— Ну, успокойся… Успокойся, — ворковал он, поглаживая мои растрепавшиеся волосы. — Не плачь… Что за горюшко-печаль? Съешь сухарик, выпей чай.

Я плакала, а он гладил мои волосы, расправляя кончиками пальцев напряженную гармошку лба, касался губами мокрых щек и ни о чем не спрашивал.

Он не спрашивал, и я знала, что, если бы он вдруг спросил о причине моих слез, стало бы ясно, что говорить об этом тягостно и унизительно.

Он бережно повел меня к машине, усадил на прежнее место, и мы поехали.

— Один мудрец, — начал Кирилл, — перед смертью позвал к себе сына и после напутственных слов и краткого завещания дал ему ларец. Ты слушаешь? — он посмотрел на меня.

— Слушаю, — кивнула я, утирая слезы.

— В ларце были две прорези. «Когда тебе станет невыносимо плохо, посмотри в одну прорезь, — сказал мудрец. — Когда невыразимо хорошо — в другую».

Мудрец умер, а сын зашагал по жизни. Он выстроил дом, женился, у него родились дети, но грянула война. — Лицо Кирилла было обращено на красный свет светофора. Он притормозил и замолчал.

— Ну? — напомнила я нетерпеливо.

— Сын ушел на войну и вернулся калекой. — Кирилл мельком посмотрел в мою сторону. — Вернулся калекой и обнаружил на месте дома пепелище. От людей он узнал, что красавица жена, которую он любил до беспамятства, погубив детей, сбежала с вражьим солдатом…

Жизнь показалась ему адом. Он увидел уцелевший погреб и полез туда, чтобы отыскать веревку, но… наткнулся на ларец. — Кирилл сбросил газ на повороте. — Наткнулся и вспомнил наставление отца. Он заглянул в первую прорезь. «Крепись, сынок, все пройдет», — прочитал он надпись, сделанную отцовской рукой.

— …Понимаешь, маленькая моя, все пройдет. Всякая боль, какой бы силы и глубины она ни была. — Кирилл помолчал, обогнал ползущий автобус и посмотрел на меня. — У-у-у, какая ты… — протянул он игриво, подмигнул и скорчил забавную рожицу.

— Какая? — Я наклонилась к зеркалу.

— Чучелиндо чумазое, — сказал Кирилл, едва коснувшись тыльной стороной ладони моей щеки. Потом он опустил руку на мое колено и ласково провел по нему теплой ладонью.

— Как ты сказал?

— Чучелиндушко мое чумазое. Щечки заплаканные, коленки грязные, волосы всклокоченные. — Он приблизился ко мне и заговорщически поинтересовался: — Ты не подрабатываешь пугалом? А то бы пригласила, вдвоем-то оно сподручней.

Так и осталось между нами за мной это «Чучелиндо».


Мы приехали к речке, я умыла лицо, вошла в прохладную воду по скользким голышам, присела на огромный валун и закрыла глаза.

Вода мерно перекатывала камушки, оттачивая их, отполировывая, доводя до глянцевого блеска и округлого совершенства. Уж она-то наверняка знала, в чем заключается ее земная миссия.

Юркие мальки, осторожно приблизившись к моим ногам, описали пару концентрических кругов и, осмелев, стали тыкаться носиками в озябшую кожу, словно птички, склевывая предполагаемый корм.

— Я прочел в городской «брехаловке», что в нашу речку любители экзотики напустили пираний. А ты не читала, а? Пираньи всегда так, — он медленно подходил сзади, понижая при этом голос, — сначала приклевываются, а потом ка-ак с-с-с-хватят!

Кирилл резким движением взял меня за плечи, и я от неожиданности вскрикнула. Рыбки веером разлетелись в разные стороны.

— Читала. А как же! Только пираньи предпочитают мужские ноги, их хозяин так приучил, — с энтузиазмом подхватила я.

Кира присел рядышком. Мы несли всякую чушь, смеялись и по-детски болтали ногами, вздымая каскад брызг и разгоняя осмелевших рыбешек.

Я чувствовала, как уходит в прохладную зыбь мое первое горе.


Лето закончилось быстро. Морщинистые, постаревшие как-то вдруг листья покидали свои утлые пристанища, приникая к остывающей земле.

Почему-то в те минуты, нет, в те годы — от шестнадцати и примерно до двадцати — я все время думала о смерти.

Казалось, ее костлявый палец уже манил меня последовать мудрому примеру легкокрылых старцев.

— Я боюсь умереть, — плакалась я своей бессменной подруге Ларке, и она смеялась в ответ.

— Тебе до смерти, как медному самовару: еще поплюешь кипяточком.

— Все равно… — возражала я, показывая на шаркающих старушек. — Посмотри, какие они страшные. Будто изнутри разлагаются.

— Ты жуткая натуралистка. В зеркало посмотри, а не на этих старушенций. Кто разлагается, а кто и расцветает.

Ларка всегда восторженно относилась к жизни, намереваясь прожить триста лет и при этом остаться нераспустившимся бутоном.

Я смотрела в зеркало и подмечала душераздирающие подробности увядания. Мне отчаянно не хотелось стареть и умирать.

— Дурочка! — пресекла мои душеизлияния Ларка формальной констатацией факта.


Кирилл уехал к занедужившей матери, и страдания мои как-то зарубцевались, лишь нет-нет да вскинется у сердца саднящая, необъяснимая тревога.

Я часто вспоминала Кирилла, мысленно прослушивая и разбирая все наши разговоры.

— Умей взглянуть на себя чужими глазами, — решительно втолковывал он мне, — но не просто чужими, а отстраненно-беспристрастными. Так, будто ты врач, и все твои болячки не имеют к тебе совершенно никакого отношения. Они чужие.

— Но так не бывает, — возражала я. — Если болит у тебя, то болит именно у тебя, а не у какого-то мнимого пациента. Разве можно, наблюдая, как рушится твой мир, предположить, что это как бы и не твой мир. Когда все рассыпается и начинается хаос…

— Хаос не начинается. В мире все подчинено порядку. Начинается паника. Вот она-то как раз и губительна. Она дезорганизует и опустошает. Собери свою волю в кулак, и ты увидишь, что на самом деле нет безвыходных ситуаций. Но если уж событие заворачивается так круто, что ты не в силах изменить что-либо, измени свое отношение к нему.

Я понимала, что это не его откровение, что этой мысли уже много-много лет, но, возможно, она и есть предел познания человеком всех законов бытия.

— Да, — согласился Кирилл. — Я не претендую на авторство. Но узнать что-либо еще не значит — постичь. Понимаешь? — Он почесал затылок, как первоклашка, решающий сложнейшую философскую проблему цивилизации. — Я в твои годы тоже частенько думал об этом, а вот осознал лишь недавно… До этого надо дорасти, что ли. Не возрастом, понимаешь? Не количеством прожитых лет. Господи, как же попроще? — Он отвел глаза, сосредоточившись на какой-то таинственной точке в пространстве, и медленно продолжил: