— Мудрость, конечно, приходит с жизненным опытом… Только вот… Жизненный опыт — понятие относительное, и зависит он не столько от возраста, сколько от способностей души, что ли… Впитывать истину и не забывать о ней, а аккумулировать в себе. Понимаешь? И любое событие воспринимать сообразно его значимости… Понимаешь? — Он беспомощно смотрел на меня своими зелеными глазами.

— Нет, — отвечала я, пряча эти выкладки в самый дальний ящик памяти, убежденная, что наступит день, и мое бестолковое неведение сменится внезапным постижением глубинного смысла его слов.

На уровне подкорки я чувствовала его правоту, потому что сплошь и рядом мне встречались по-детски наивные старцы и дети, похожие на тысячелетних халдейских мудрецов-звездочетов.


В тот достопамятный день мы объездили пол-Закарпатья. Пообедали в маленьком ужгородском ресторанчике, насладились ореховым мороженым в привокзальном кафе Свалявы, поужинали в мадьярском Берегове и, заглянув в приграничный Чоп, возвратились домой, в вечереющий полумрак Мукачева.

Я вновь вышла из машины за квартал от дома, обогнула притихший детский сад и увидела мать. Даже силуэт ее источал горькую неприкаянность.

Она не ругалась, не плакала, она вообще ничего не говорила, но, когда я поравнялась с ней, она просто пошла рядышком. Мать молчала, судорожно заглатывая очередную порцию воздуха. Казалось, ей с трудом удается протолкнуть живительный глоток кислорода в легкие, а затем выплеснуть обратно, вместе с мучительной безнадежностью.

Мы пошли рядом, изо всех сил бодрясь и не подавая виду, что обе чувствуем непоправимость происходящего. И вроде бы все образовалось, выровнялось, но что-то неверное, зыбкое поселилось в нашем доме.

Я натужно улыбалась, вежливо рассказывая о своих школьных делах. Однажды попробовала излить душу, но слова оказались вязкими, и я без вдохновения скомкала неудачную попытку, закрылась и больше не проявляла порывов к сближению.

А весело и беззаботно щебетать на кухне за вечерним чаем, делиться полушепотом своими сокровенными девичьими тайнами, просить совета в сомнениях и доверять свои вдохновенные мечты родителям я уже не могла.

Даже к обеду я стала преднамеренно опаздывать, чтоб в одиночестве, когда они уйдут на работу во вторую смену, поесть, не подвергая себя лишний раз мучительному потоку обоюдного лицемерия.

— Ирочка, я приготовила твои любимые голубцы, — встречала меня мама, с усилием сохраняя маску праздничного благополучия.

— Спасибо, — отвечала я.

— Ты задержалась? — задавала она риторический вопрос, надевая плащ и пряча в сумку зонтик.

— Класс убирали, — врала я, — и автобусы к тому же… Ты ведь знаешь.

— Да, — соглашалась мама. — Что-то в последнее время ходят из рук вон… Ну, побежала! Опаздываю!

— Давай, — провожала я ее на лестничную площадку и, заперев дверь, обессиленно прислонялась к стене, вслушиваясь в удаляющиеся шаги.


Школьные заботы, уроки музыки, тренировки в бассейне отнимали у меня почти все время и силы.

Единственное удовольствие, которое я позволяла себе, это чтение поэтических сборников. Вначале я читала все, что попадалось мне под руку, но эта неразборчивость быстро набила оскомину, в то время как наслаждение высокой поэзией дарило мне чувство неописуемого восторга.

Я стала посещать центральную библиотеку и просиживать в читальном зале, находя в затрепанных книжках с пожелтевшими листками и аккуратно реставрированными обложками то, чего мне не мог дать никто из окружающих.

Очень скоро я ощутила, как мои собственные мысли упорядочиваются, чувства находят свое выражение в словах, слова, в свою очередь, складываются в строки и строфы, обретают мелодию и завершенность. Я засыпала и слышала стихи, меня убаюкивали завораживающие напевы и гениальные рифмы… О да, пожалуй, это были гениальные стихи! Но у меня не было сил подняться и закрепить их на бумаге. Да и зачем? Красота — единственное, что не поддается приручению, и потому эти гениальные стихи вольно уносились в эфир и жили там особой непостижимой жизнью, напрочь позабыв о своем создателе. Я просыпалась с улыбкой, зная, что через много-много лет какой-нибудь поэт сядет за стол, возьмет перо, поднимет лицо к небу… У него чистая и светлая душа, а из глаз исходит неземное сияние, и вся его сущность распахнута навстречу звездам. Это будет именно тот Поэт, которому космос подарит право приручить Красоту. И мои стихи, позабывшие о своем создателе, словно звездные пчелы на цветок, полетят к нему из эфира.

Он примет их бережной душой и так же бережно понесет к людям. А что я? Я только искалечу их, изуродую своей неловкой рукой. Пусть витают в эфире, дожидаясь того, кто сумеет подарить их людям.

4

Кирилла я встретила случайно, ранним декабрьским утром, когда бежала через парк к бассейну на тренировку.

Он шел по хлипкому снегу небритый, понурый, в неряшливо болтающейся дубленке и оттирал замерзшие уши красными от холода руками. Я с трудом опознала в этом едва протрезвевшем мужике своего Киру.

Застыв, как вкопанная, с сомнением протирая глаза, я решила дождаться, когда он приблизится.

— Кира!.. — Наверное, в моем голосе прозвучало недоверие и изумление. — Кира! — крикнула я решительней, но он шел и, казалось, напряженно о чем-то думал.

— Кирилл Михайлович! — наконец остановила я его. Он посмотрел на меня глазами, зрачки которых плавали в какой-то мутной пустоте.

— А, это ты?

Я невольно сделала движение в попытке схватить его за рукав и хорошенечко встряхнуть, но, переведя дыхание, с волнением произнесла только одно слово:

— Здравствуй.

— Да-да… — ответил он совсем чужим, низким голосом. — Ну, как ты? Не забыла еще? — Он почему-то злорадно усмехнулся, и мне стало не по себе.

— Что случилось? — спросила я, превозмогая волнение. — Почему ты в таком виде?

— Хм… В таком месте, в такое время… — безучастно продолжил Кирилл.

— Ну, и это тоже, — тотчас согласилась я. — Что ты делаешь в зимнем парке в шесть утра?

Мой душевный порыв разбивался о его нарочитое стремление отстраниться, отмежеваться от меня, сделать вид, что мы никогда не говорили о самом сокровенном, о том интимном, что можно доверить лишь очень близкому человеку.

— Да так… — Он откашлялся и посмотрел на пихтовый ствол, скользя по нему к небу напряженным взглядом. Его странный голос поверг меня в панику.

«Так. Стоп! — приказала я себе. — Паника дезорганизует».

— Что «так»? — Я попыталась взять себя в руки и поняла, что не имею права так безжалостно лезть в его душу. Как можно мягче я, с отчаянной робостью приблизившись к его уху, спросила:

— Ты не в огороде всю ночь провел? А то пригласил бы… Вдвоем — все веселее.

Он посмотрел мне в глаза и улыбнулся. Лицо его не изменилось, но я все равно почувствовала, как он улыбается нежным светом, идущим изнутри.

Я поправила шарф у него на шее, застегнула дубленку и подняла до самых ушей воротник. Когда мои руки легли на его плечи, чтоб дотянуться до воротника, он уткнулся мне в шею и порывисто пробормотал:

— Ирочка, Чучелиндушко мое!.. Забудь все, о чем я тебе говорил… Нет никакой мудрости. — Вдруг взгляд его упал на мою руку, он поднес ее к губам и стал целовать, обдавая горячим паром дыхания. — Нет мудрости! Есть судьба и бесконечное сожаление о своем бессилии.

Я прижала ладони к его вискам, подняла его лицо, и вдруг он запел:

— «Я спросил у тополя…»

И я, не раздумывая, подхватила:

— «Где моя любимая…»

Неожиданно он замолчал, изумленно взглянул на меня, будто только что обнаружил мое присутствие и, глубоко переводя дыхание, тихо, почти шепотом, произнес:

— Я тебя люблю.

Тело мое захлестнула горячая волна, и в этот краткий миг, когда я сквозь облачко пара посмотрела на него, глаза Кирилла вспыхнули ярким светом, и шершавый ком застрял у меня в горле.

— Я люблю тебя, маленькая моя, — повторил Кира и побрел мимо меня в свою безысходность.

Ведомая безмолвным договором, я пошла за ним, вслушиваясь в тающий звук. На несколько секунд я остановилась, звук слился с шумом ветвей пустынного парка, и только удаляющиеся шаги отчетливо обозначали реальность происходящего.

Я посмотрела вслед уходящему Кире и вспомнила, как однажды он мне сказал: «Не позволяй плохому проникать в твою душу. Вернее, береги в своей душе хорошее, потому что, как только хорошее покидает тебя, там сейчас же поселяется плохое».

Что же произошло с ним? Каким правильным и умным казался он мне прежде. Я думала, что в его светлой голове припасены ответы на все вопросы. Я видела его сильным и самоуверенным. Он лечил мою душу. И вот теперь…

У меня нет ни сил, ни мудрости, да и слов-то я не знаю таких, чтоб помогли ему справиться с болью.

— Кира! — окликнула я. Он остановился, посмотрел на меня и тяжело побрел дальше.

Ну и пусть я не знаю слов! Можно просто идти рядом и ничего не говорить. Потому что ничего говорить и не нужно. Потому что истина не в словах, она в вере. И если верить, что все должно быть хорошо, что непременно все будет хорошо (а ведь так оно и будет!), и просто прижаться к плечу, взять в руки его стынущие пальцы, попытаться согреть их, то по высшим законам эта вера не останется безответной, она непременно возродит в больной душе исцеляющую надежду.

Вы слышите, если вам нечего говорить, не говорите!

Главное — быть рядом, а все остальное — так, суррогат, искажение, заблуждение, ложь, бред…

Все непостижимое вдруг обрело смысл. Я догнала Кирилла, поравнялась с ним, и мы пошли вместе.


Как-то непонятно все происходит. Вот душа — она нашла для себя выход. Она постигает мудрость бытия и любви.

Вот тело — в нем нет измены. Оно изначально чисто, и даже жаркая страсть его чиста. Ведь не станете же вы обвинять все живое в стремлении к страстному порыву, подчиненному инстинкту продолжения рода. Но всему свое время, и пока в нем нет даже страсти, а только тепло и нежность.

Вот разум — он синтезирует, идентифицирует, анализирует, интегрирует, в конце концов. Самый сложный компьютер — мозг человека.

И все правильно по отдельности, все хорошо, а как попытаешься все эти составные собрать воедино — сплошной разлад, борьба, мучительное несоответствие.

Душа парит в розовых облаках, разум искрит микросхемами, а тело в плену у разбушевавшейся стихии мечется в горячечном ознобе. Где оно, гармоничное целое.


Завертелась жизнь моя каруселью в дешевом луна-парке. Что ни цепь, то слабое звено и, в какое кресло ни сядь, обрывается, летит в тартарары, сжимая в комок оцепеневшее сердце.

Я приходила к Кириллу и просиживала там ночами. Мне было хорошо с ним. Он был мне и отцом, и братом, и другом. Он научил меня играть в шахматы и плести сети. Наверное, никогда мне не пригодятся плоды этой науки.

Он жарил картошку. Он так вкусно жарил картошку, что розовые хрустящие ломтики, тающие во рту, до сих пор остались для меня одним из самых ярких впечатлений тех времен. Я, досконально следуя его рецептуре, ни разу так и не сумела достичь уровня его кулинарного мастерства по части картофеля-фри.

Мы хрустели в полной темноте солеными огурцами, запивая их холодным сладким чаем, и сочиняли страшилки, от которых было безумно весело.

Потом мы играли в буриме и глазели в старенький школьный микроскоп, невесть каким чудом завалявшийся на антресолях. А перед сном он разговаривал с Богом, раздвигая шторы и глядя на остроносый профиль ночного светила:

— Боже, прости нас! Прости нас, Боже! Мы виноваты, но не ты ли соединил наши души? Так продли же милость свою! — И он смеялся, когда месяц, оттеняемый наползающими тучами, словно кивал нам в знак согласия. Он целовал мои руки, лицо, шею и шептал мне: «Маленькая моя, Чучелиндушко, кровинка родненькая, солнышко нежное…»

Он смотрел на меня и вздыхал с неподдельной тоской:

— И у меня когда-то был такой же четкий контур губ…

— Почему был? — Я проводила пальцем по его губам, очерчивая их детскую пухлость.

— Я старый. Уже старый… — вздыхал он.

— Ты? Да нет же, нисколько! — убеждала я его, окунаясь в зеленую дымку глаз.

— Нет, — оживлялся он, — так-то не старый, а для тебя…

А потом я возвращалась к родному порогу. Я не могла сидеть у Кирилла всю ночь, испытывая страшное чувство вины перед родителями и неодолимую потребность вернуться домой. Но всегда получалось так, что раньше четырех утра я не приходила.

Затравленным зверьком я прислонялась к коричневой обивке двери, вслушиваясь в глухие звуки. Из квартиры доносились стоны изможденной бессонницей матери, и я долго еще не решалась нажать кнопку звонка. Приглушенные всхлипывания взвинчивали мои натянутые до предела нервы, а непреодолимое чувство вины порождало во мне плебейскую агрессию.