Килиан любил французов – он восхищался их мужеством: особенно тех, кто перед лицом сурового наказания все еще сопротивлялся оккупантам. К примеру, поход в кино выглядел почти комичным. Когда на экране мелькали короткометражки нацистской пропаганды, французы свистели и топали ногами. Полиции удалось контролировать публику, лишь оставив включенным свет. Тем самым эффект пропаганды полностью сводился к нулю.

Килиану нравилась манера бесшабашных парижских подростков подъезжать на велосипедах к немецким машинам и наклеивать на них плакаты с призывами не доверять правительству Виши и не повиноваться «бошам». Однако его коллегам-немцам явно не хватало чувства юмора. В какой-то момент Килиану пришлось вступиться за одного такого мальчишку, которого били солдаты.

Особенное сочувствие в нем вызывали голодные, много повидавшие за эти дни горожане, проводившие большую часть времени в попытках обеспечить себе пропитание или сохранить крышу над головой. Европа продвигалась все дальше к зиме, даже выращивать овощи на подоконниках становилось невозможно. Сколько раз он видел, как парижане обшаривают городские парки и площади в поисках старых каштанов, веток, сухой листвы – чего угодно, что могло гореть и согревать. С грустью наблюдал он, как мужчины и женщины продают украшения, даже обручальные кольца, лишь бы только накормить детей, хоть как-то выжить, протянуть еще месяц. Ненавистная ему чечевица стоила несколько франков, но в сорок четвертом году ее продавали на черном рынке в семь-восемь раз дороже официальной цены. Он проникся отвращением к запаху брюквы, ею пахло из всех домов, где она стала главным и основным блюдом на столах бедноты.

Когда Килиану не приходилось посещать какой-нибудь официальный званый ужин, он жевал всухомятку хлеб с сыром и ломтиком холодного жесткого мяса. Роскошный ужин не лез в глотку, когда люди вокруг голодали. Он сильно похудел, но, как ни странно, это лишь придало ему залихватски-романтический вид. Слегка ввалившиеся щеки подчеркивали решительный подбородок и в целом омолаживали. Чисто выбритый, загорелый – хотя и побледневший за эти дни, – он коротко стриг светлые волосы. Глаза, способные принимать любой оттенок от кремнисто-серого до льдисто-голубого, смотрели зорко и пристально. Все в нем было приглажено и аккуратно – кроме мыслей, но ими он редко делился с окружающими.

Кругом более чем хватало его соотечественников-офицеров, наводнявших рестораны по всему городу – от популярнейшего «Максима» на Рю Рояль до «Кафе де л’Опера» близ Больших бульваров – и уминавших за обе щеки роскошные блюда, продукты для которых были куплены на черном рынке за тройную цену. Пока население Парижа судорожно пыталось выжить, город купался в такой роскоши и излишествах, наводненный набитыми деньгами немецкими военными. Искусство, музыка, литература процветали. Мода не увядала – какие бы тяготы ни одолевали француженок, те все равно умудрялись выглядеть стильно и элегантно. Их изобретательность поистине поражала – кто красил ноги, чтобы казалось, что на них чулки, кто шил новые шляпки из старого тюля и перьев. Заношенные наряды перешивались. Даже каблуки и те можно было смастерить из деревяшек или пробок.

Париж оставался Парижем, стоило только Килиану прищуриться и постараться не обращать внимания на марширующие ботфорты. И уж коли ему суждено было находиться в изгнании, он предпочитал быть тут, а не где-нибудь еще. Ему нравилось бродить по правильным дорожкам садов Тюильри. Некогда они славились своими цветами, теперь же на смену цветам пришли овощи. По воскресеньям Килиан старался наслаждаться концертами духовой музыки вермахта и тщательно избегал отеля «Крийон», где размещалась ставка германского главнокомандования, и рю де Соссэ, где ненавистное гестапо устроило штаб-квартиру.

Порой ему больше всего на свете хотелось вернуться на фронт, хотя русская кампания шла настолько плохо, что любой немецкий стратег без труда мог предсказать итог. Растянувшаяся на пять месяцев битва под Сталинградом оказалась сущей катастрофой, в плен попало почти сто тысяч немецких солдат – все, что осталось от войска в триста тридцать тысяч человек.

Секретарша Килиана отсутствовала довольно долго, а вернувшись, нервно протянула ему какие-то документы и снова рассыпалась в извинениях, тем самым прерывая поток его невеселых раздумий. Сандрина была француженкой, но слишком уж неуверенной в себе, чтобы работать на таком уровне, да и по-немецки говорила с запинкой. Вчера на званом ужине, услышав, как Килиан сетует на помощницу, кто-то пошутил: мол, любая девушка сразу начинает по нему сохнуть и уже не может сосредоточиться на работе.

Килиан сжал зубы. Неужели эти люди не понимают: война – это не игрушки! Никакие романы в Париже ему не нужны! Как могут его коллеги проявлять такое легкомыслие, когда на войне гибнут целые отряды прекрасных молодых людей? Да он сам бы лучше погиб в морозной пустыне, чем так вот умирать от чувства вины в кабинете, изысканной комнате Бурбонского дворца, где подавали горячий шоколад в изящных чашечках лиможского фарфора, а мужчины курили сигары и пили коньяк.

– Оставьте бумаги здесь, Сандрина, – по-французски произнес Килиан. – Спасибо, я потом подпишу. Знаете, несмотря на холод, на дворе чудесный весенний денек. Почему бы вам не взять отгул до вечера?

Девушка растерянно уставилась на него.

– Но…

– Ступайте. Возьмите отгул. – Он поднялся.

– Полковник Килиан, вы меня увольняете? – Она страшно перепугалась.

– Мне кажется, на этом месте вы несчастны – вы все время нервничаете. Да и, должно быть, одиноко вам тут со мной. Вас же взяли из секретарского отдела? Хотите вернуться туда? Вам там будет легче?

– Ну… – Она замялась.

– Я все устрою. И никаких изменений в жалованье. Так вас устроит?

Девушка просияла.

– О да, спасибо, сэр!

Килиан кивнул и улыбнулся. Правда, теперь он останется без всякой помощи, ну да ничего. Найдет себе кого-нибудь, кто безупречно говорит и по-французски, и по-немецки. Что угодно, только бы его отдел стал более эффективным, а его усилия – более ощутимыми. Уж если ему не суждено вернуться на фронт, надо занять позицию, откуда можно помогать тем, кто сражается в окопах.

Следующие несколько часов он провел, честно трудясь, с головой погрузившись в никчемные бумаги, что стекались к его столу непрерывным потоком. Берлин педантично запрашивал копии всех писем, а сколько документов требовалось по поводу самого мельчайшего бюрократического решения – казалось уже за гранью паранойи. Но Килиан, сжав зубы, педантично выполнял все положенное.

Когда он в следующий раз оторвал взгляд от стола и посмотрел в панорамное окно, время шло к пяти часам, темнело. Внезапно полковник почувствовал, как в теплый кабинет вторгается леденящий холодок с улицы. Килиан упрекнул сам себя – нельзя быть таким неженкой! В России его люди замерзали насмерть, без преувеличений. Многих солдат находили замерзшими на посту.

Он сверился с дневником, надеясь, что занесенная туда встреча каким-нибудь чудесным образом сама собой испарилась. Увы, со страницы на него нагло уставилась запись черными жирными чернилами: встреча с каким-то немецким банкиром, семь вечера. Нельзя ли отвертеться? Нет, никак. У этого человека крепкие связи в Берлине. Ну да ладно, вдруг знакомство окажется полезным?

И хотя горячая ванна и ранний отход ко сну этим холодным весенним вечером манят с неземной силой, ему предстоит освежиться в кабинете и пешком двинуться к стильному Сен-Жермену. Килиан снова посмотрел, который час. Да, пожалуй, можно успеть пройтись вокруг Люксембургского сада, прежде чем направиться мимо Сен-Сюльписа к кафе. Вечер внезапно показался более или менее терпимым: если повезет, он услышит хор в Сен-Сюльписе или звучный церковный орган.

Маркус Килиан поднялся. Надо наконец подкрепиться чем-нибудь горячим и основательным – и быть может, очаровывая нового знакомого в надежде, что тот замолвит за него словечко в Берлине, он даже позволит себе выпить подогретого коньяка.

21

Лизетта сама не верила, что прошло семь месяцев с тех пор, как она попала в Париж. Она успешно вступила в контакт с местным подпольем и обосновалась в комнатке верхнего этажа дома на тихой улочке на Правом берегу. Восемнадцатый округ славился знаменитыми кабаре и ночной жизнью, сюда часто заглядывали немецкие солдаты. Лизетта понимала, что стоило бы переехать, но ей не хотелось лишний раз испытывать удачу.

Многие немецкие служащие любили проводить отпуска и выходные в Париже – а там стекались в район Пигаль искать развлечений. Театры – такие, как Гран-Гиньоль – не пустовали. «Мулен Руж» процветал, как и множество борделей и веселых домов. Ночью весь район превращался в притон безудержного эротизма, а днем словно отсыпался, объятый похмельем. Лизетту притягивал богемный, художественный Монмартр. Холмистые сонные улочки, ютящиеся под Сакре-Кер, где она теперь жила, некогда видали таких мастеров, как Моне, Лотрек и Ван Гог. На самом возвышенном месте Парижа стояла базилика. Девушка несколько раз в неделю поднималась по белой лестнице, чтобы посидеть во дворике светлой церкви и полюбоваться Парижем. После Французской революции тут обезглавили множество монахинь. Сидя здесь, Лизетта ощущала странную близость к этим забытым сестрам.

В отличие от большинства агентов УСО, Лизетте не требовалось регулярно отчитываться перед Лондоном. Поэтому она находилась в большей безопасности, чем остальные французские коллеги. Она могла вести жизнь типичной парижанки – собственно говоря, от нее даже ждали, что она целиком погрузится в повседневную жизнь города, – не заботясь о том, чтобы прятать рацию и часто менять квартиру. Когда придет время, она свяжется с живущим в Париже молодым англичанином с подпольной кличкой Плейбой. Он припрятал массу радиопередатчиков по разным домам и, изображая студента-зубрилу, постоянно пересылал сообщения в Лондон.

Лизетте не удавалось расслабиться – каждый вечер, ложась в постель, она повторяла про себя свою легенду на случай, если ее будут допрашивать. Спала она некрепко и часто просыпалась. Комнатку снимала крошечную, зато с высоким потолком и большими окнами, пропускавшими в комнату много света и воздуха – девушку это успокаивало. Крохотный скрипучий столик, оставленный предыдущим жильцом, разномастные стулья… Помимо этого стола со стульями, кровати, раковины и крохотной дровяной печки, ничего в комнатке не было.

Лизетта погрела руки над самодельной жаровней, сооруженной из цветочного горшка и растапливаемой ненужными бумагами из банка. Огня как раз хватало, чтобы чуть-чуть согреть какие-то участки, перед тем как залезть в постель. Она рассчитывала летом выращивать в этом горшке какие-нибудь овощи, а порой мечтала, что с неба спустится парашют с мылом и шампунем. И тем не менее, несмотря на скудный быт, одиночество и постоянное ощущение опасности, она была на удивление довольна такой жизнью.

Лизетта сама не заметила, как начала здороваться на улице со знакомыми, останавливаться поболтать о возмутительных ценах на картошку, а по дороге на работу нередко выполняла какую-нибудь мелкую просьбу соседей. Сейчас самой большой опасностью для нее стала потеря бдительности, мнимое ощущение, что ей ничего не грозит. «Нельзя терять бдительность!» – твердили им на курсах подготовки. Хотя когда были эти курсы – в другой жизни?.. Столько всего произошло со дня, когда она встретилась с капитаном Джепсоном!

И не в последнюю очередь – встреча с Лукасом Равенсбургом! Стоило ей предаться воспоминаниям, как в голове всплывал Люк и тот вечер, когда он плакал у нее в объятиях. И по ночам ей мешали спать не картина казни Лорана и партизана по имени Фугасс и не сознание, что Люк убил полицая, – а мысли о человеке, которого она толком и узнать-то не успела. В жизни Лизетта не видела ничего более душераздирающего, чем когда этот сильный человек все же сломался, а его тщательно возводимые барьеры рухнули. Не забывался и тот нежный поцелуй. Люк не походил ни на кого из знакомых мужчин. Он был ходячей загадкой. И, подобно ей самой – полон душевной муки. Девушка лелеяла тайную надежду, что они – две половинки, из которых, дай только шанс, вышло бы единое целое. После того ужасного вечера в Провансе не проходило и дня, чтобы Лизетта не думала о Люке, не жаждала бы разделить его боль и залечить его раны.

Где он сейчас? Жив ли? Они расстались в Лионе. Подчас Лизетте отчаянно хотелось расспросить о нем других подпольщиков, но она понимала: любая попытка связаться с Люком смертельно опасна.

«Уже самый факт знакомства с другими членами Сопротивления может привести вас в тюрьму», – предупредил ее Плейбой. И он прав. Просперо – который должен был осуществлять роль ее связного в Париже по первоначальному плану – арестовали год назад. Его легенда провалилась – что-то с документами. Лондон допустил чудовищную ошибку, и в руки фашистов попало около пятисот подпольщиков. Большинство из них увезли в Германию, где несчастных ждали допросы, заточение и, скорее всего, казнь. Плейбой сказал Лизетте, что безопаснее всего оставаться независимой и ни с кем не контактировать.