– Для меня, как и для многих нормальных люде, все человечество делится на тех, к кому я испытываю симпатию, и тех, к кому – нет. Ведь симпатия, как ты сам понимаешь – понятие иррациональное, его трудно объяснить при помощи чистого разума… Вот она есть, и вот ее – нет. Симпатия – это ведь такая хитрая штука, которая мало зависит от самого человека… – Джастина вздохнула, после чего, отставив от себя чашку с недопитым чаем, добавила: – я ведь не говорю, что этот наш новый сосед мне не нравится… Я говорю только, что он почему-то малосимпатичен… Лично мне. Хотя, вновь-таки повторю – я его слишком мало знаю…

Лион нахмурился.

– А раз так – то не стоит говорить о нем подобные вещи… Ты ведь неглупый человек, Джастина, и должна понять, что крайность в суждениях относительно незнакомых людей – далеко не самое лучшее качество… А тем более – в нашем возрасте…

– Ну, мы не такие уже и старые, Лион, – парировала Джастина.

– Тем не менее, большая часть жизни уже прожита, и ты ведь не станешь этого отрицать?

В ответ Джастина произнесла примирительно:

– Как знать – может быть, я действительно не права, Лион?

Искоса посмотрев на жену, Лион уверенным голосом сказал:

– Наверняка…

– Ну, извини…

После чего Хартгейм, отвернувшись, принялся задумчиво рассматривать замысловатый узор на вышитой скатерти.

Молча допив чай, он буркнул:

– Спокойной ночи… И ушел в спальню.

Джастине показалось, что в этой обыденной короткой фразе просквозила какая-то совершенно непонятная для нее обида…


Действительно, Лион удивительно быстро сошелся с новым соседом – тем более удивительно, что герр Хартгейм всегда отличался некоторой осторожностью и осмотрительностью в выборе знакомств.

После той беседы за вечернем чаем Джастина через окно неоднократно наблюдала, как ее муж, словно забыв обо всем на свете, часами просиживал со своим новым знакомым на садовой скамейке, о чем-то беседовал, иногда даже спорил, однако все ее расспросы о мистере О'Коннере ни к чему не приводили.

– Просто разговариваем, – обычно уклончиво отвечал Лион.

– Не понимаю, – обижалась Джастина, – о чем можно так долго беседовать с практически незнакомым человеком?

– Все люди рано или поздно знакомятся, – назидательно говорил Лион, – но, честно говоря, я очень сожалею, что не познакомился с мистером О'Коннером эдак лет на пятнадцать-двадцать раньше…

Иронически усмехнувшись, Джастина поинтересовалась у мужа:

– И что бы случилось, если бы ты познакомился с этим священником раньше?

Лион словно не слышал скрытой иронии в интонациях жены, вздыхал.

– Знаешь, мне почему-то кажется, что тогда бы я не наделал в жизни столько ошибок…


Потом Джастина не раз мысленно ругала себя за нетактичные вопросы – они, совершенно вопреки ее желанию звучали в более резкой форме, чем следовало.

Может быть Джастина, натура чуткая и впечатлительная, просто приревновала мужа к этому аббату?

Подобное объяснение стихийной неприязни к аббату вполне устраивало Джастину.

Да, так оно, наверное, и было – а то с какой стати надо было в столь резкой форме отзываться об этом человеке, который появился в их квартале совсем недавно и был ей совсем чужим?


Действительно, Лион познакомился со своим новым соседом сравнительно недавно – всего несколько недель прошло с того самого момента, когда он, движимый каким-то непонятным, неосознанным импульсом, подошел к священнику и приветливо улыбнувшись, произнес:

– Стало быть, сэр, вы тоже живете на этой улице? Простите за навязчивость, но я прежде никогда вас здесь не видел.

Тогда О'Коннер, искоса взглянув на подошедшего, улыбнулся и ответил:

– Да…

– Значит, мы соседи?

Голос незнакомца звучал с очень сильным ирландским акцентом, который можно было принять даже за утрированный, как тут же отметил про себя Лион.

Ни тот, ни другой в тот момент, конечно же, даже не подозревали, что отныне их судьбы каким-то странным образом переплетутся – на короткое время, что это знакомство будет иметь по-своему драматическое и совершенно неожиданное для всех продолжение…

Спустя несколько недель после первой встречи, Хартгейму порой казалось, что он знаком с аббатом как минимум половину своей сознательной жизни – если не всю жизнь.

Так часто бывает, что люди, едва успев завязать знакомство, сразу же проникаются друг к другу безотчетным уважением, той симпатией, той дружеской привязанностью, которую вряд ли можно объяснить разумно, при помощи формальной логики и всевозможных правильных, с точки зрения здравого смысла, доводов.

К немалому удивлению Лиона, человека очень сдержанного, корректного, ни в коем случае не склонного к откровенности с людьми не то что бы малознакомыми, но даже с близкими (в жизни герра Хартгейма были моменты, о которых он не смел рассказывать даже своей жене) Джон едва ли не с первого дня их знакомства показал себя человеком открытым и искренним – притом искренность его подчас простиралась настолько далеко, что это ставило замкнутого по натуре Хартгейма в неловкое положение, ибо для О'Коннера практически не существовало запретных тем – он мог рассказывать и о себе, и о своих многочисленных родственниках, и о проблемах Северной Ирландии, и о своих потайных мыслях и устремлениях (о тех, которые люди, относящие себя к здравомыслящим, предпочитают умалчивать); качество, весьма похвальное в юноше, но достаточно странное в человеке зрелом и тем более – в достопочтенном католическом священнике. Сперва это вызывало у Лиона недоумение и как следствие непонимание, однако вскорости он привык к этой «странности» в поведении своего нового соседа.

Когда-то, еще в юности, Лион слышал об одном человеке, который был наделен редкостной способностью читать любые, даже порой самые сокровенные мысли людей, и эта способность сделала того человека глубоко несчастным: с сотнями, с тысячами людей сталкивался он за свою многогранную и долгую жизнь, но ни с одним человеком он не сошелся, ни с одним не стал был близок душою.

Для того, чтобы понять, кто перед ним, такому человеку надо было пристально и напряженно всмотреться в глаза собеседника, сообразить внутри себя его жесты, его движения, голос, сделать втайне свое лицо как бы его лицом, и тотчас же, после какого-то мгновенного, почти необъяснимого душевного усилия, похожего на стремление перевоплотиться, – перед стариком-чернокнижником раскрывались все мысли испытуемого, все его явные, потаенные и даже скрываемые от самого себя желания и помыслы, все чувства и их едва различимые оттенки.

Это состояние бывало похоже на то, будто бы он проникал сквозь непроницаемый колпак внутрь чрезвычайно сложного и запутанного механизма и мог наблюдать незаметную извне, запутанную работу всех его частей: пружин, колесиков, шестерней, валиков и рычагов, или, скорее – сам как бы делался на какое-то мгновение этим механизмом во всех его подробностях и в то же время оставался самим собой, – холодно наблюдавшим за механизмом мастером.

Такая способность углубляться по внешним признакам, по мельчайшим, едва уловимым изменениям лица в недра чужой души, не имеет в своей основе ничего таинственного.

Ею – такой необычной способностью – обладали в большей или в меньшей степени старые королевские судьи, опытные гадалки, художники-портретисты и прозорливые монастырские старцы…

Однажды Лион рассказал новому другу о своих сомнениях на этот счет, добавив:

– Вы так откровенны… Иногда мне кажется, что вы просто выставляете себя на показ – может быть, боитесь, что я буду читать ваши мысли, как раскрытую книгу?

Джон удивился:

– А что в этом плохого?

Немного замявшись, Лион возразил в ответ, стараясь не смотреть собеседнику в глаза:

– Ну, выставлять свою жизнь, со всеми ее подробностями, которые, может быть, многим и не хотелось бы демонстрировать прилюдно… Понимаете?

– Но я не могу изменить себя! – воскликнул Джон. – Я могу быть только таким, каков есть, и я вовсе не хочу представлять себя в лучшем свете… Да, я понимаю вашу мысль, кроме вас, мне многие люди говорили приблизительно то же самое, однако я считаю, что нет никакого смысла обманывать других и, что гораздо хуже – обманываться самому…

Ирландец выразился, может быть, и не очень понятно – но Лион, все равно, прекрасно понял его; ведь мысль эта его на удивление была схожей с той, которую он недавно почерпнул в записях покойного кардинала…


Как бы то ни было, однако откровенность О'Коннера порой простиралась слишком далеко – в чопорном Оксфорде это казалось весьма непонятным, необъяснимым и странным.

Так, едва ли не в первую неделю своего знакомства с мистером Хартгеймом О'Коннер без особого душевного напряжения поведал Лиону некоторые детали своей биографии, в основном детства, – хотя последний, надо сказать, и не просил его этого делать…

Лион слушал своего нового знакомого очень внимательно – он безосновательно полагал, что это может прояснить кое-какие чисто внешние странности в характере Джона…


Да, Джон О'Коннер, при всей своей кажущейся угловатости и несколько подозрительной внешности действительно обладал во всех отношениях редким и бесценным во все времена даром – умением за короткое время располагать к себе людей, сходиться с самыми странными натурами, притом часто – с теми, которые казались с первого взгляда весьма далекими от него, натурами совершенно другого круга, других устремлений…


Джон О'Коннер родился в семье рыбака в небольшом североирландском поселке Гленарм, что на берегу Северного пролива.

Из поколения в поколение все население Гленарма занималось исключительно рыбной ловлей; с самого раннего детства в сознании Джона укоренились запахи смолы, которой засмаливали баркасы, свежей рыбы, водорослей, рыбачьих сетей и соленого морского ветра.

Родители его, не самые бедные, по местным понятиям люди, жили в самом центре поселка, в квартире, где прежде была лавка – витрина, клетушка позади, вода только холодная. В подвале кто-то непрерывно гнал эль, и специфические ароматы проникали сквозь доски пола.

Детские и отроческие впечатления – самые сильные; многое из того, что помнится – порой даже самые незначительные детали, те, что многие называют «бытовыми» и «повседневными», так сильно запали Джону О'Коннеру в память, что очутившись в Оксфорде, он всегда вспоминал их с умилением, порой – даже со скупыми слезами какой-то непонятной грусти – вспоминал как нечто далекое, светлое и интимно-близкое, как ни что другое…

Иногда он ловил себя на том, что сам стремится вызвать их в своем сознании.

Наверное, это были лучшие годы его жизни…


Да, теперь, живя в этом сером, таком чуждом, таком чопорном Оксфорде, О'Коннер часто вспоминал свой городок, ту квартиру, где он жил с родителями…

На темной грязноватой кухоньке всегда царило запустение, а когда подросток включал свет, полчища тараканов суетливо разбегались из раковины и исчезали в многочисленных дырках в стене.

Весь быт его родителей был неприхотлив, непритязателен: наверное, потому что его отец большую часть времени проводил в море, а мать больше заботила ее работа в местной больнице.

В комнате, что побольше, имелась большая встроенная кушетка, очень широкая, на которой спали его родители и, на которой, по всей видимости, он и был зачат; вдоль стен стояло несколько полок с книгами, а в дальней комнатке за всегда прикрытой дверью – еще одна кровать, поменьше, на которой спал сам Джон.

От взглядов с улицы жилище отделяли бамбуковые шторы. На полу лежал широкий шерстяной ковер, в некоторых местах истертый до дыр – и теперь, зажмурившись, Джон мог запросто представить узор того ковра своего детства…

Это был настоящий форпост одиночества; иногда в квартире можно было за целый час не услышать ни одного постороннего звука, кроме, разве что, тикания огромных напольных часов, к которому Джон успел привыкнуть с самого раннего детства.

Да, это был его мир – тогда О'Коннер и не желал большего, он и не представлял, что где-то могут быть большие города, в которых происходит какая-то другая, отличная от здешней жизнь.

Видимо это одиночество и сыграло свою роль в жизни подростка – он полюбил его, предпочитая обыкновенным уличным мальчишеским забавам чтение книг и размышление над прочитанным – нигде в Северной Ирландии – а потом, повзрослев, Джон изъездил ее порядочно, вдоль и поперек – не было такой полной, глубокой и совершенной тишины, как там, в Гленарме.

Если бы не периодически возникающие шумные скандалы и драки в остальных квартирах дома, а иногда – и на улице, можно было бы подумать, что Джон живет не в центре поселка, а посредине какого-нибудь бесконечного, бескрайнего леса…

То, что впоследствии окружающие начали определять в его характере как «странности», рано проявилось у О'Коннера – но в Гленарме, где на подростка мало кто обращал внимание (пожалуй, кроме отца, когда тот возвращался с моря), на это было наплевать.