— Но ведь старший тюремщик не разрешит вам свидеться, — сказал Софи. — Чего доброго, еще паше донесет. Тогда мы все пропали.

Его слова, однако, не остановили Гюльбахар. С того дня потеряла она покой. Ночами ворочалась без сна. И все видела перед собой молодого горца. Стоит он перед ней в золотом сиянии, весь улыбкой светится, но в глазах голубых — горе горькое. Тяжкая, видно, выпала ему доля. Может быть, нет у него ни отца, ни матери, ни братьев — никого-никогошеньки! Изболелось, изныло сердце Гюльбахар. «Надо с ним поговорить, — думает она, — надо поговорить. Может быть, и сыщется лекарство против его хвори. Нелегко ему, бедняге. Да еще в тюрьму угодил!»

Гюльбахар и сама не понимала, что с ней творится. И днем и ночью — все перед ней Ахмед. Наваждение да и только! Куда ни пойдет, а сердце ее все к тюрьме тянет. Войти туда — дело не простое. Дверь толстая, железная. Тяжелый замок с цепью. Обложена она большими, нетесаными камнями на прочном растворе.

Старшим тюремщиком был Мемо. Паша ему безгранично доверял, любил как родного сына. Отец Мемо был одним из самых верных и отважных воинов Махмуд-хана. Он пал в сражении, когда его сыну было всего лишь два годика. Воспитывался Мемо во дворце, а когда подрос, паша назначил его старшим тюремщиком.

Был он еще молод. Как и отец, отличался мужеством и преданностью: не раздумывая, отдал бы жизнь за своего покровителя. Из таких-то людей и подбирают тюремщиков. Ко всему еще он немногоречив. Когда с ним заговаривают, как девица, заливается румянцем. Гюльбахар не могла припомнить, чтобы Мемо хоть раз поглядел ей прямо в глаза. Только увидит ее — весь запылает, губы бледно-лиловые, руки трясутся. Смотрит в землю, ни слова не говорит. Гюльбахар приписывала это его природной стеснительности.

Все это время она тайно посылала узникам вкусную еду. Не обделяла и Мемо. И каждый раз не забывала ему сказать:

— Своими руками приготовила, брат Мемо! Для тебя старалась.

Гюльбахар лишь дважды или трижды удалось увидеть Ахмеда — и то издалека. И все благодаря Мемо. Иногда он оставлял дверь тюрьмы открытой, а сам куда-то исчезал. Стоя на каменной лестнице, что вела в глубь темницы, Гюльбахар разговаривала с Софи, а сама так и ловила глазами его молодого друга, который разгуливал по самому дну глубокого, словно колодец, подземелья. Он походил на могучий утес, но шаг у него был легкий, пружинистый, кажется, вот-вот — и он взовьется ввысь. Статный, величавый — настоящий мужчина!

В стенах тюрьмы, чуть повыше дна, оставлено было несколько узких, в локоть длиной, отверстий: днем сквозь них просачивался неяркий свет.

Тюрьма стояла на самом краю пропасти. Внизу расстилалась беязидская равнина. Оттуда, с караванной дороги, доносился иногда звон колокольцев. Его отголоски долго еще бились об отвесные склоны. Одно такое отверстие было и на высоте человеческого роста. Знал об этом весь окрестный народ. И боготворил сирийца, главного строителя дворца. По слухам, он сам долго томился в заточении, потому и совершил это милосердное дело. Дескать, будь что будет, а я оставлю в стене узкое окошко и сделаю так, чтобы ни один тиран не осмелился его замуровать.

Достроив дворец, сириец уехал. Но, уезжая, оставил первому владельцу такое письмо: «Если кто-нибудь осмелится замуровать эти окна, дворец рухнет на его голову. И он сам, и его потомки, и весь его род будут прокляты!»

Ни один паша так и не решился заделать эти отверстия. Вот почему беязидская темница была воспета во многих дастанах. Кто туда ни попадает, прежде всего возносит молитву главному строителю дворца — Сюлейману-уста.

Зимой ли, летом мир в этом окошке неузнаваемо преображается. Как-то странно течет, оплывает. Днем по небу летят журавли, гуси, утки и дрофы, ночью — сверкающие звезды. По дорогам проходят караваны. В светлом мерцании покоится река. И кажется, будто вся необъятная, в три полосы, равнина, окутанная прозрачной дымкой, стремится куда-то вдаль.

Выйдя на свободу, узник тщетно искал эту заколдованную равнину — то в солнечном золоте, то в смоляном мраке, то зеленую, в ярких крапинках цветов, то лиловую или медноцветную, то под сплошным снежным покровом, — вечно изменчивую, зыбкую, плывучую. Волшебство в тот же миг рассеивалось.

Софи, Ахмед и Муса-бей поочередно глядели в это окошко. На смену весне шло лето. По утрам над равниной, заслоняя дальние холмы, висело голубое кружево тумана. С приближением дня туман окрашивался в розовый цвет, а затем улетучивался.

Сердце Гюльбахар пламенело любовью. Все, к чему ни прикоснется ее рука, будь то человек или вещь какая-нибудь, тотчас озарялось этим пламенем. И сама она была будто ветер, разносящий пожар, — все время в движенье, ни одного мгновенья спокойного. Радость в ее душе чередовалась с отчаянием. Страшно ей: вот выйдет Ахмед на свободу — никогда больше не увидит его она. И никто — ни отец, ни падишах, ни даже Караванный Шейх — не поможет ее горю. Все в мире случается, одного не будет: не увидит она Ахмеда после его освобождения.

О чем только не передумала Гюльбахар в эти дни! О любви, о горе горьком, о разлуке, о смерти, о несправедливости, жестокости отцовой. Чувства ее походили на коней, закусивших удила.

И вдруг она впала в какое-то странное оцепенение. Тело сковала страшная усталость. Оно ныло и болело так, будто его били палками. Как полумертвая, бродила она по дворцу, вызывая у всех жалость. Но буря, бушевавшая в ней, затихла.

Три дня не говорила она ни с кем ни слова. Три дня блуждала холодная, сонная, отчужденная, лицо бледное, волосы тусклые, даже зубы, казалось, потеряли всегдашнюю свою белизну. Лишь по временам вспыхивал в ее глазах прежний огонь да глубоко в ямочках щек таилась горделивая улыбка, которую не могло омрачить предчувствие неминуемого горя.

А затем снова разразилась буря. Снова переменилась Гюльбахар — просто не узнать. Вся она — с головы до пят — любовь. Любовь и радость! Носится по дворцу, все никак не может дождаться наступления вечера.

Как только стемнело, выбежала она из крепости, остановилась тут же, за воротами, и смотрит на кузню. А оттуда золотым дождем сыплются искры. Где-то в глубине орудует кузнец Хюсо, только трудно его разглядеть.

Постояла немного Гюльбахар — и помчалась к гробнице Ахмеди Хани. Пала на колени, стала молиться о заступничестве. Точно бурный паводок, разметавший плотину, полились ее молитвы. А когда отошла, наконец, от гробницы, склоны Горы уже окутала — такая долгожданная! — ночь. Заморосило.

Отныне Гюльбахар знала, как ей поступить, до тонкости знала. Будущее не сулит ей ничего отрадного, но она должна выполнить свой долг. Во что бы то ни стало.

В комнате у нее стоял прочный, орехового дерева, расписной сундук. Гюльбахар достала из него кавказское рубиновое ожерелье — подарок бабушки, золотой перстень, жемчужные браслеты, привезенные ей дядей из Хиндистана, и афганское кольцо в нос, тоже от дяди, ссыпала все это в бархатный мешочек и кинулась к темнице. Мемо жил в боковой пристройке. На ее стук он тут же открыл дверь. На боку у него висел длинный, до щиколотки, меч. На плечи наброшена была шитая кавказским серебром аба[4] из шкуры гнедого жеребца. На голове высилась шапка из козьего меха. При виде Гюльбахар он весь засветился радостью. Но в тот же миг эта радость уступила место темному отчаянию. Глядя на него, опечалилась и сама Гюльбахар, погасла вспыхнувшая было надежда.

Мемо стоял, с обычной своей застенчивостью потупив глаза. Руки и ноги у него дрожали. Подрагивали и губы.

— Возьми, я дарю тебе все это, — молвила девушка, протягивая ему мешочек с драгоценностями.

Мемо, ничего не отвечая, заглянул в мешочек.

— Только дозволь мне увидеться с Ахмедом, — добавила она.

Не удержал Мемо мешочек, уронил на каменный пол — зазвенели драгоценности. Дочь паши нагнулась, подняла, снова подала Мемо:

— Возьми все это. Только дозволь увидеться с Ахмедом. А потом донеси отцу. Пусть он прикажет отрубить мне голову.

Мемо был смертельно бледен, ни одной кровинки не осталось в его лице. Медленно-медленно поднял он глаза на Гюльбахар. Это был взгляд умирающего. Потупиться на этот раз пришлось дочери паши.

Мемо не спеша извлек из-за пояса большой ключ, протянул его Гюльбахар и ушел. Миг-другой дочь паши стояла в нерешительности, не зная, радоваться ей или печалиться. И вдруг у нее хлынули слезы. Долго-долго сидела она, рыдая, на пороге. Подумывала даже, не оставить ли ей ключ в комнате Мемо. Кое-как поднялась на ноги, с бешено колотящимся сердцем подошла к тюрьме и отперла огромный замок. Внутри — тьма кромешная. Только где-то внизу трепещет — вот-вот порвется — тоненькая нить света.

Гюльбахар спустилась по ступеням, вырубленным в стене еще за сотни лет до постройки крепости. На дне каменного колодца не было заметно никакого движения. Стены и пол были гладкими, словно покрытые толстым налетом морской соли. Сырости вовсе не чувствовалось. Веяло кисловатым запахом дубленой кожи.

Внизу, у подножья лестницы, дочь паши остановилась, тихо позвала:

— Софи, Софи.

К ней тотчас же подошел старик.

— Добро пожаловать, моя повелительница. Как ты сумела сюда пробраться? Не дай бог паша узнает, все на плаху угодим. В этой тюрьме никогда еще не бывала ни одна женщина. Тебя ведь никто не видел? Скорее уходи!

— Где Ахмед? Я хочу с ним поговорить.

— Сейчас, сейчас.

В темноте послышался невнятный шепот. Сердце девушки застучало так сильно, что ей показалось, будто стены тюрьмы откликаются громким эхом.

Она нетерпеливо ждала.

С пола поднялась высокая тень — вероятно, Ахмед. У Гюльбахар подломились ноги, закружилась голова. Чуть было не упала, но в последний миг успела опереться о стену. Но когда почувствовала на своем лице жаркое дыхание Ахмеда, сразу же пришла в себя. Оба они стояли молча, затем Ахмед заговорил:

— Это ты, Гюльбахар?

— Да, — чуть слышно выдохнула дочь паши.

Обоим им чудилось, будто они уже давным-давно, чуть ли не с малых лет, знают друг друга. Их обволакивало облако любви — жаркой, дружески-нежной и прекрасной. Всю тюрьму заполняло собой это облако.

За несколько дней до того Софи исхитрился залучить в подземелье стайку каменных куропаток. В любой час дня и ночи птицы весело щебетали. Но Гюльбахар еще не знала об этом и, услышав их щебет, испуганно подалась вперед, схватила Ахмеда за руку. Они вместе поднялись на караульную башенку, что высилась в двух шагах от края глубокой пропасти. Над равниной, во все небо, сияли россыпи звезд. На дальних холмах лежала огромная тень Горы. А над самой Горой стыла старая подслеповатая луна на ущербе. И вдруг ее поглотила зловещая иссиня-черная туча. Гюльбахар невольно стиснула руку Ахмеда.

До первых петухов сидели рядышком. И только заслышав голоса, поднялись на ноги. Точно два языка пламени, разъединились их руки. Ох как не хотелось Гюльбахар разлучаться. Так бы и сидела там молча. Пока не наступит день. И пусть каменные плиты оросятся ее алой кровью. Опять взяла она руку Ахмеда. Опять слились воедино языки пламени. Но уже начинало светать. Простясь с ней, Ахмед спустился в каменный колодец — Гюльбахар услышала, как брякнула, закрываясь за ним, тяжелая тюремная дверь. Какой-то миг она стояла в замешательстве, не зная, что делать, куда идти, — и вдруг вспомнила о зажатом в ее руке ключе. Мемо в его пристройке не оказалось. Встревоженная Гюльбахар металась по всему дворцу, пока, наконец, не отыскала его за внутренней крепостной стеною — он сидел справа от больших ворот, прислонясь спиной к каменной кладке. Не шевельнется, не шелохнется — словно умер. Даже звуки шагов девушки не могли привести его в себя.

Дочь паши потрясла ключом над самым его ухом. А лицо у него все такое же застылое. Будто ничего не слышит и не видит Мемо. Ждала-ждала Гюльбахар, пока он очнется, так и не дождалась. Положила ему ключ на колени:

— Спасибо тебе, брат. Век не забуду твоей доброты.

А Мемо все сидел с тем же отрешенным видом.


Разлучась с Гюльбахар, Ахмед ощутил гнетущее одиночество. Неужто наяву, не во сне, держал он жаркую руку девушки, вдыхал дурманящий аромат ее тела? Неужто это и впрямь не сон? — вновь и вновь спрашивал он себя. От глубочайшей радости и счастья он переходил к мучительным сомнениям и отчаянию, и не было этому конца.

Вот, стало быть, почему конь остановился у дверей его дома! Так предначертал господь. Этот конь и эта Девушка — дар господень, дар Горы. И он, Ахмед, должен быть достоин столь великой милости.

Так размышлял молодой горец, и перед его глазами неотступно стояла дочь паши — настоящий цветок гор, яркий и благоуханный.

— Дай мне кавал, — попросил он Софи.

И заиграл новую, доселе не слыханную мелодию. Наслаждались ею только Софи, Муса-бей и куропатки. Долети она до слуха Гюльбахар, девушка просто с ума сошла бы от радости.