Руби испытывала горячее желание закрыть Джорджии рот и не убирать руку, пока ее не вызовут к врачу.

Но вместо этого она лишь откинулась на спинку стула, закрыла глаза и тяжело вздохнула. Возможно, пригласить Джорджию на мероприятие, связанное с искусственным оплодотворением, было не самой удачной идеей.

– Руби Карсон? – позвала медсестра, и Руби мгновенно вскочила.

Джорджия выпрямилась и сжала Руби ладонь.

– Может, ты хочешь, чтобы я пошла с тобой?

Воображение Руби тут же нарисовало картину: Джорджия сидит рядом с ней, когда доктор или медсестра вводит шприц со спермой.

– Нет, все о’кей. Оставайся здесь, со мной все будет хорошо.

– Ладно. Но если бы тут была Джулия, она точно пошла бы с тобой. Поэтому я решила предложить тебе это.

– Спасибо, я оценила. Думаю, все пройдет быстро. Со мной все будет нормально.

– О’кей, – сказала Джорджия, у которой немного отлегло от сердца. – Желаю хорошо повеселиться.

Руби разделась и села на смотровой стол, вцепившись руками в свой одноразовый бумажный халат. Ее ноги не доставали до пола, и из-за этого она чувствовала себя маленькой девочкой. Потом Руби вспомнила свой первый поход к гинекологу. Ей было тринадцать, мама привела ее туда сразу после ее первых месячных. Тогда Руби сидела так же, как и сейчас, не зная, чего ожидать, но понимая, что это будет ритуал перехода к новой главе в ее жизни, уже в качестве женщины. Единственная разница заключалась в том, что тогда с ней была ее мама; мама, которая сейчас живет в Бостоне; мама, которая, кстати, вырастила ее в одиночку; мама, которая вечно страдала от ужасной депрессии. Отец бросил их, когда Руби было восемь, и с тех пор мать больше не вышла замуж.

Руби закрыла глаза и постаралась думать о чем-то, что могло бы способствовать зачатию. Но видела перед собой только мать, которая сидит за столом на кухне и курит, пустым взглядом уставившись в пространство. Руби вспоминала о том, как мама поздно приходила с работы и приносила с собой продукты, а потом они втроем – Руби, ее брат Дин и мама – сидели на кухне и молча ели. Мама была слишком уставшей и подавленной для разговоров, они с братом пытались разрядить напряженную атмосферу, бросаясь картофельным пюре и брызгаясь молоком. Руби помнила, что мама злилась на них, а потом часто плакала.

– Вы что, не понимаете, сколько я вкалываю? Не видите, как я устаю? – как-то раз громко крикнула она, вставая, чтобы вытереть губкой большую кляксу из пюре на стене.

Руби помнила, что тогда они смеялись над ней. Она казалась им карикатурой, а не живым человеком. А мама при виде дурацких ухмылок и хихиканья собственных детей, конечно, не выдержала и в очередной раз разрыдалась.

– Я не могу так больше! Не могу! – воскликнула она сквозь рыдания, швыряя губку в раковину, а потом повернулась к ним спиной и тяжело облокотилась на кухонную стойку. Затем выпрямилась и кинулась бегом из кухни, бросив напоследок: – Можете спалить все это к чертовой матери, если хотите.

Руби помнила, как у нее в тот момент тоскливо засосало под ложечкой. Тогда она еще не знала, что это было, но, став старше, начала сталкиваться с этим ощущением снова и снова. Такое же чувство было у нее, когда она однажды увидела одинокого слепого, бредущего по многолюдной улице Манхэттена, а потом опять, когда на ее глазах на льду упала старушка. Это была острая жалость. В десять лет Руби хихикала над своей мамой, потому что просто не знала, как еще выразить чувство жалости к ней, впервые шевельнувшееся у нее внутри. Подростком, глядя на непрерывную вереницу любовников всех мастей, ходивших к ее матери, Руби отреагировала на это чувство иначе – она возненавидела мать. Не такая уж это уникальная ситуация, но последние два года учебы в средней школе Руби перестала с ней разговаривать. Да, они не ладили, да, постоянно ссорились из-за ее нарядов, парней и поздних появлений, но главное – Руби больше не могла заставить себя пожалеть ее. Поэтому чем меньше они с матерью пересекались, тем реже возникало у Руби это ужасное чувство смертельной тоски где-то в области солнечного сплетения.

И вот теперь Руби ожидала доктора, который должен был ее оплодотворить, и чувствовала, как голое тело прилипает к бумажной простыне, накрывавшей стол. И все почему? Потому что, как в той детской игре: когда музыка вдруг оборвалась и все начали хватать своих кавалеров, она осталась одна. Ей кавалера не хватило. Она проиграла в этой гонке. Проиграла. Только этим Руби могла объяснить то, что сидит сейчас здесь в томительном ожидании, голая и одинокая.

Возможно, если бы я была там, все было бы по-другому. Возможно, я бы пошутила с ней, сказала какие-то нужные слова, чтобы Руби почувствовала, что предстоящее – это начало новой жизни, порою трудной, но которая воздастся ей сторицей. У нее будет другая жизнь, будет радость и детский смех. Но меня рядом не было, ничего гениального Руби от меня не услышала и поэтому начала сползать в темную дыру отчаяния, как уже много раз до этого.

В середине процесса сползания в кабинет вошел доктор Джиларди. Это был мужчина чуть за шестьдесят, с эффектной гривой седых волос и смуглой, загорелой кожей, какая бывает у людей, заслуживших себе обеспеченную жизнь. Руби выбрала его, потому что внешность у него была красивая и благородная, а она считала, что человек, который ее оплодотворяет, в каком-то смысле будет отцом ее ребенка.

– Итак, – с улыбкой сказал доктор Джиларди. – Вы готовы?

– Да. Заделайте мне ребенка, док! – попробовала отшутиться Руби.

Доктор Джиларди снова улыбнулся.

– Я собираюсь еще разок вас осмотреть, а затем сестра принесет образец.

Руби кивнула и легла на спину, раздвинув ноги и положив их на упоры. Доктор подкатил свое кресло поближе, приготовившись к осмотру.

Лежа на столе, Руби вновь испытала давно знакомое чувство. Ощущалось оно всегда, как резкий укол где-то под ложечкой, и Руби подумала, что, возможно, слово «жалость» происходит от «жало». Впрочем, сейчас это было не важно, важно было то, что в данный момент Руби жалела себя. В этом бумажном халате, под яркой люминесцентной лампой, с сознанием того, что в мире нет ни одного мужчины, который любил бы ее, она действительно вызывала жалость. Руби вспомнила всех парней, с которыми когда-то встречалась, а потом очень долго горевала по ним. Чарли, Бретт, Лиль, Этан… Просто парни. Парни, с которыми у нее не получилось и по которым она потом пролила много слез. Она была уверена, что уж они-то сейчас точно не собирают сперму в пробирку, чтобы какая-нибудь суррогатная мать могла заиметь себе ребенка. Руби не сомневалась, что у всех у них есть подружки, или жены, или кого там еще они хотели бы иметь. В то время как ей суждено быть одинокой, лишенной секса матерью-одиночкой, не выбирающейся из депрессии.

Медсестра принесла большой переносной холодильник. Когда она открыла его, изнутри вырвался парок от сухого льда. Затем медсестра извлекла напоминающий большой серебристый термос контейнер, наполненный потенциальными детками Руби.

– Ну вот, – с улыбкой сказала сестра.

Доктор Джиларди встал, взял у нее термос и взглянул на Руби.

– Похоже, все хорошо. Вы готовы?

В этот момент в голове у Руби промелькнул миллион мыслей. О том, как она потом вернется в свою пустую квартиру. О том, как тест на беременность окажется положительным. О том, что рядом с ней не будет мужчины, которого эта новость приведет в восторг. О том, что из роддома ее будет встречать много друзей и близких, но любимого мужчины среди них не будет. Была еще одна мысль, от которой Руби буквально пронзило жало жалости к себе: это было воспоминание о матери, когда она однажды в слезах разговаривала с кем-то по телефону. «Я не выдержу этого! – причитала она сквозь рыдания. – Это слишком тяжело для меня. Слишком. Я так больше не могу, я не знаю, как мне жить дальше!» С этими словами она тяжело упала на стул и заплакала еще сильнее.

Руби встрепенулась и быстро сняла ноги с упоров.

– Нет, я не готова. Совершенно не готова. – Резко повернувшись, она спрыгнула со стола. – Мне ужасно жаль, что я отняла ваше время, – придерживая свой халат, произнесла она. – Жаль переводить понапрасну чью-то хорошую сперму. И еще мне очень, очень жаль, что я только что выбросила на ветер больше семи тысяч долларов. Но мне нужно идти.

* * *

Одиннадцать тридцать утра. Джорджия открыла холодильник и заглянула внутрь – в двенадцатый раз за последние десять минут. Молоко. Яйца. Хлеб, овощи, маленькие сырные палочки, упаковки фруктового сока, пудинг в пластмассовых стаканчиках. Там также были готовые макароны с сыром в пластиковом контейнере и куски жареной курицы, завернутые в прозрачную пленку. Она подумала, что последнее – очень правильный штрих, демонстрирующий, что накануне она приготовила отличную домашнюю еду: что лучше могло свидетельствовать в пользу того, что она прекрасная мать, чем остатки макарон с сыром и жареная курятина в холодильнике?

К предстоящей беседе Джорджия относилась не очень хорошо – мягко говоря. Какой-то долбаный унизительный допрос от какого-то дебильного социального работника или психолога или хрен его знает кого, который ввалится в ее дом, будет заглядывать в ее холодильник и задавать ей разные дурацкие вопросы насчет того, как ей воспитывать ее же детей. А потом еще эта баба, эта стерва, эта благодетельница человечества, сующая нос в чужие дела вроде «Я такая правильная – мне можно», еще и будет принимать решение, разрешить ей оставить у себя детей или нет. Джорджия со злостью захлопнула холодильник.

Тут она подумала, что перед приходом социального работника было бы неплохо как-то поднять себе настроение.

Она принялась нервно вышагивать по квартире. «Все это очень серьезно, – говорила себе Джорджия. – Серьезнее просто не бывает». Она попробовала успокоить дыхание: вдох – выдох, вдох – выдох. Начала думать о плохих матерях. О матерях, которых она видела на улице, которые орали на своих детей, шлепали их, называли обидными словами, вроде «тупица» или даже «маленький придурок». В голову Джорджии приходили всякие жуткие истории, вычитанные в газетах, о том, как женщины прижигали своих деток сигаретами, бросали их на три дня одних или морили голодом до смерти. Она остановилась и обвела взглядом свою симпатичную квартиру в Уэст-Виллидже. «Они не могут забрать у меня моих детей. Господи, я их мать, в конце концов!» Потом ей вспомнился Майкл Джексон в своем дьявольском Неверленде[73], где он, приветствуя фанатов, высовывал из окна собственного ребенка. «И никто у него детей не отобрал», – подумала Джорджия, заходя в ванную. Открыв дверцу аптечки, она увидела лейкопластырь, детский аспирин, аспирин для взрослых, бинты. Вроде бы все, что нужно, чтобы ее нельзя было назвать никудышной матерью. Джорджия до сих пор не могла поверить, что у Дейла хватило совести заявить на нее. Ну хорошо: она действительно один раз оставила детей без присмотра. Джорджия закрыла аптечку и посмотрела на себя в зеркало. Это на самом деле было плохо, очень плохо. Но ведь любой из родителей, воспитывая детей, хоть раз в жизни совершает какую-то вопиющую халатность. Джорджия уставилась на свое отражение. О’кей, это случилось из-за мужчины. Что тоже плохо. Никто не спорит. Да, ее понесло, она была немного не в себе, ненадолго потеряла над собой контроль. Ну и что – с кем не бывает. По крайней мере, она же не размахивала своим ребенком с балкона, как некоторые.

Джорджия вернулась в гостиную и осмотрелась. Есть ли тут какие-то острые предметы и опасно торчащие углы, которые могли бы свидетельствовать о том, что она, черт возьми, непонятно о чем думала, обставляя комнату, где будут находиться дети? Все еще закипая от ярости, Джорджия пошла на кухню и заглянула в кладовку. Ах, эта кладовка! Что может быть лучше большой кладовки? При виде полок с пачками муки, кокосовой стружки, шоколадной крошки и готовой смеси для маффинов Джорджия почти успокоилась. Ее мать как-то сказала ей, что в доме должно быть все, чтобы в любой момент можно было приготовить шоколадное печенье. Джорджия навсегда запомнила это. Неужели же, блин, такие мысли могут посещать безнадежно никчемную мать? Она снова разозлилась. Даже слишком. Только она попробовала выровнять дыхание, чтобы успокоиться, как в дверь позвонили. Джорджии хотелось расплакаться. Но она этого не сделала. Она набрала побольше воздуха в легкие и спокойно направилась открывать. Перед самой дверью Джорджия еще раз глубоко вдохнула, но, когда взялась за ручку, в голове у нее мелькнула мысль: «Ну, Дейл, гореть тебе за это в аду!»

Открывала Джорджия с улыбкой. На пороге стоял невысокий мужчина с усами и седеющими волосами, завязанными в конский хвост. Джорджия мгновенно узнала этот тип: либерал и добрая душа, социальный работник образца шестидесятых годов прошлого века. Он сердечно улыбнулся ей. Джорджия улыбнулась в ответ, не менее сердечно. Она уже ненавидела его. Ну откуда ему знать, что такое хорошая мать? Он был мужчиной, как и Дейл, так пусть поцелует ее в задницу.