Упоенная своим девическим тщеславием, я не могла налюбоваться собой. Мне казалось, что я красивее тебя, оттого что у меня румяные щеки, круглые плечи и золотистые волосы. Но в эту минуту другое существо стало для меня воплощением красоты, я уже любила не одну себя: у меня была потребность найти где-то вовне предмет восхищения и любви. Я тихо приподнялась и посмотрела на тебя с необычным любопытством и со странным удовольствием. Твои густые черные волосы прилипали ко лбу, и их смятые локоны вились, как будто чувство жизни скрутило их на твоей шее, казавшейся бархатной от заволакивавшей ее тени и мерцавших кое-где капелек пота. Я погладила ее: мне показалось, что твои волосы обвивают мои пальцы и притягивают к себе. Твоя тонкая белая сорочка, не застегнутая на груди, обнаружила загорелую кожу, еще более темную, чем обычно; твои длинные ресницы, отяжелевшие от сна, отчетливо выделялись на щеках, которые тогда были румянее, чем теперь.

О, ты была красива, Лелия, но совсем иной красотой, чем я, и это странным образом меня волновало. Руки твои, более тонкие, чем у меня, были покрыты едва заметным черным пушком, который, заботясь о своей красоте, ты потом искусно удалила. Ноги свои, такие красивые, ты опустила в ручей, и на них были видны длинные голубые прожилки. Когда ты дышала, грудь твоя поднималась так мерно, что можно было ощутить в ней покой и силу. И во всех твоих чертах, в твоей позе, в формах твоего тела, более определенных, чем у меня, в более темной окраске кожи и особенно в гордом и холодном выражении твоего спящего лица было что-то такое мужественное и сильное, что я с трудом узнавала тебя. Мне казалось, что ты походила тогда на черноволосого красавца-юношу, о котором я только что мечтала, и я, все дрожа, поцеловала твою руку. В эту минуту ты открыла глаза, и когда ты взглянула на меня, я испытала какой-то неведомый мне дотоле стыд, я отвернулась, как будто я совершила что-то дурное. Вместе с тем, Лелия, никакая нечистая мысль не мелькнула у меня даже на миг. Как же это могло случиться? Я ничего не знала. Я получила от природы и от бога, нашего творца и учителя, мой первый урок любви, я впервые ощутила желание… Твой взгляд был насмешлив и строг. Он, впрочем, и всегда был таким. Но он никогда еще не смущал меня так, как в эту минуту… Неужели ты не помнишь, как я смутилась тогда, как покраснела?

— Я помню даже слово, которое не могла тогда объяснить, — ответила Лелия. — Ты склонилась вместе со мной над водой и сказала: «Взгляни, сестра, правда ведь ты красивая?». Я ответила тебе, что не такая красивая, как ты. «О, гораздо красивее, — продолжала ты. — Ты похожа на мужчину».

— И при этих словах ты презрительно пожала плечами, — сказала Пульхерия.

— И я не догадалась, — отвечала Лелия, — что в эту минуту уже решилась твоя судьба, тогда как моей не суждено было никогда решиться.

— Расскажи мне о себе, — попросила Пульхерия. — Шум праздника уже совсем далеко; я слышу, как оркестр снова играет прерванную мелодию; о тебе позабыли, меня перестали искать. Мы можем немного побыть на свободе. Говори.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

На что нам светлых призраков круженье

Пред черною завесой нашей ночи,

Коль сон всегда нам пробужденье прочит.

А явь — одно желанье без свершенья

Так раненый орел крыло волочит

И к солнцу взор стремит в изнеможенье

Альфред де Мюссе

35

— Я не стану рассказывать тебе все обстоятельно и подробно, — сказала Лелия. — Чтобы поведать обо всех событиях, совершившихся в моей жизни, понадобилось бы столько же дней, сколько я прожила на свете. Но я расскажу тебе историю несчастного сердца, введенного в заблуждение иллюзорным богатством своих дарований; сердце это исчерпало себя, прежде чем начало жить, истерзало себя надеждой и обессилело, может быть, от избытка силы!

— Именно от этого ты и становишься до обидного банальной, Лелия, — ответила куртизанка, безжалостная и грубоватая в своей подсказанной здравым смыслом прямоте. — Именно этим ты походишь на всех поэтов, которых мне довелось читать. А я ведь читаю поэтов; я читаю их, чтобы примириться с жизнью, которую они живописуют такими фальшивыми красками и которая напрасно к ним так добра. Я читаю их, чтобы узнать, каковы те претенциозные мысли и вопиющие заблуждения, от которых следует удерживать себя, чтобы оставаться в пределах благоразумия. Я читаю поэтов, чтобы взять у них все полезное и отбросить все дурное; словом, для того, чтобы научиться их пышному языку, который стал привычным для нашего века, и чтобы не позволять себе облекать в его форме те глупости, которые они превозносят.

Тебе надо было бы поступать так же. Тебе, моя Лелия, следовало бы воспользоваться своими недюжинными способностями, чтобы, окружив вещи поэтическим ореолом, научиться больше ценить их. Тебе следовало бы употребить твою возвышенную натуру на то, чтобы наслаждаться благами мира, а не отрицать их; иначе, зачем вся твоя просвещенность?

— И ты права, жестокая, — с горечью ответила Лелия. — Только разве я всего этого не знаю? Послушай, ты указываешь мне на мою ошибку, на мое горе, на мою злую судьбу, и сама еще насмехаешься надо мной, когда я тебе жалуюсь. Мне унизительно и горестно сознавать, что я стала такой тривиальной и заурядной носительницей страданий целого поколения, болезненного и слабого, а ты встречаешь меня презрением. Так-то ты утешаешь меня?

— Прости меня, meschina 2, — улыбаясь, сказала легкомысленная Пульхерия, — и продолжай свой рассказ.

— Сотворил ли меня господь в день гнева или апатии, в день безумия или ненависти к творениям рук своих, — сказала Лелия, — этого я не знаю. Есть минуты, когда я настолько ненавижу себя, что кажусь себе самым хитроумным и самым ужасным исчадием дьявола. Есть другие — когда я презираю себя до такой степени, что считаю себя каким-то инертным существом, слепым порождением случая и материи. Я не знаю, кого винить в моем несчастье, и, когда дух мой бывает охвачен порывами злобы и возмущения, я больше всего страдаю от страха, что бога нет и что мне некого поносить. Тогда я начинаю искать его на земле, и на небе, и в аду, то есть у себя в сердце. Я ищу его, потому что хотела бы упразднить его, проклясть и повергнуть во прах. Меня возмущает и злит в нем, что он дал мне столько мужества, чтобы с ним бороться, а сам ушел так далеко; что он вложил в меня великую силу, чтобы ринуться на него, а сам уж и не знаю где, то ли внизу, то ли наверху, восседает в своей славе, глухой ко всему. И сколько бы я ни напрягала мысль, мне его не достичь.

Однако, судя по всем приметам, мне предстояла счастливая жизнь. Лоб мой был правильной формы, глаза мои обещали стать черными и непроницаемыми, какими и должны быть глаза всякой женщины, свободной и гордой; кровь моя была достаточно горяча, и ни одна болезнь не наложила на меня своего несправедливого и гибельного проклятия. Детство мое оставило мне множество на редкость поэтичных воспоминаний. У меня такое чувство, что укачивали меня руки ангелов и что таинственные видения заслонили от меня все реальное, прежде чем глаза мои стали видеть.

А так как я становилась красивой, все мне улыбалось — и люди и вещи. Все вокруг меня превращалось в поэзию и в любовь, и в груди моей день ото дня пробуждалась способность любить и восхищаться.

Это была такая великая, такая драгоценная, такая чудесная сила. Мне казалось, что она исходит от меня, как некий аромат, такой упоительный, такой пьянящий, что я любовно в себе ее растила. У меня и в мыслях не было не доверять ей и беречь ее соки, чтобы подольше наслаждаться ее плодами, — я возбуждала ее, развивала, питала, как только могла. Как я была тогда безрассудна и сколько горя себе уготовила!

Я исторгала ее из себя всеми порами моего существа; я словно черпала ее из неиссякаемого источника жизни и разливала на все вокруг. Самый незначительный предмет, возбуждавший мое уважение, любой пустяк, способный на минуту увлечь, приводили меня в восторг, опьяняли меня. На поэта я смотрела как на божество, земля была мне матерью, а звезды — сестрами. Я на коленях благословляла небо, когда на окне у меня распускались цветы, когда, проснувшись, слышала, как поют птицы. Восторги мои превращались в экстаз, ощущение счастья доходило до самого настоящего безумия.

Так день ото дня, растя в себе мою силу, возбуждая чувствительность и распространяя ее сверх всякой меры на небо и землю, я бросала всю мою мысль, всю мою энергию в зияющую пустоту этой неуловимой вселенной, которая возвращала мне все мои чувства покалеченными: зрение мое было ослеплено солнцем, желание утомлено видом моря и тумана над горизонтом, а вера поколеблена таинственной алгеброй звезд и немотою всего, о чем стосковалась в своих блужданиях моя душа. Поэтому с самых юных лет способности мои достигли такой полноты, что, для того чтобы развиваться дальше, им надо было разорвать смертную оболочку.

Тогда в жизнь мою вошел один человек, и я его полюбила. Я полюбила его той самой любовью, какой любила бога, и небо, и солнце, и море. Только тогда я все это разлюбила и перенесла на него одного весь тот восторг, который испытала перед другими творениями божества.

Ты права, говоря, что поэзия погубила человеческий ум. Она опустошила реальный мир, такой холодный, такой бедный, такой жалкий перед лицом рожденных ею сладостных снов. Опьяненная ее безумными обещаниями, убаюканная ее сладостными иллюзиями, я никогда потом не могла примириться с правдою жизни — Поэзия пробудила во мне другие способности, огромные, великолепные и такие, что ничему земному не дано было их насытить. Душа моя слишком тянулась к простору, чтобы действительность могла найти в ней себе место хотя бы на миг. Каждый день сталкивал меня с крушением моей судьбы перед лицом моей гордости, с крушением моей опустошенной гордости перед лицом ее же побед. Это была жестокая борьба и унизительная победа; ибо по мере того как я презирала все сущее, я стала испытывать презрение к себе самой, глупому и тщеславному созданию, которое не умело ничем насладиться из-за того, что хотело всем насладиться сполна.

Да, это была большая и жестокая борьба, ибо опьяняя нас, поэзия не говорит нам, что это обман. Она прикидывается красивой, простой, строгой, как сама истина. Она переодевается в тысячу разных форм. Она принимает вид человека и ангела, облик бога. Люди привязываются к этой тени, преследуют ее, обнимают, простираются перед ней; они думают, что обрели в ней бога и завоевали обетованную землю. Но, увы, ее недолговечная пышность распадается под пристальным взглядом, и у нищеты человеческой нет даже рубища, чтобы прикрыть свою наготу. О, тогда человек начинает плакать и богохульствовать. Он проклинает небо, он требует ответа за свою обманутую надежду, он думает, что его обокрали, он ложится и хочет смерти.

А в самом деле, почему же бог так жестоко его обманывает? Какую славу стяжает себе сильный тем, что обманывает слабого? Ведь вся поэзия нисходит с неба и есть не что иное, как инстинктивное ощущение присутствия в нашей жизни божества. Материализм убивает поэзию, он низводит все до существующих в реальном мире размеров. Он создает вселенную из одних только сочетаний; религиозная вера наполняет ее призраками. А разве за своими непроницаемыми покровителями божество само не смеется над нашим культом и над ангельскими созданиями, которыми окружает его наш болезненный разум? Увы, все это мрачно и неутешительно.

— Это значит, что не следует ни мечтать, ни молиться, — сказала Пульхерия, — следует довольствоваться тем, что живешь на свете, простодушно верить в милосердного бога: человеку этого было бы достаточно, будь у него меньше тщеславия. Но человек хочет изучить этого бога и проверить его творения; он хочет его узнать, расспросить обо всем, сделать его полезным себе, ответственным за свои страдания. Он хочет говорить с ним, как равный с равным. Это твоя гордость придумала поэзию и поместила между землей и небом столько обманчивых грез. Господь не виноват в твоих несчастьях…

— Гордость, вера в себя, — ответила Лелия, — это два разных слова, выражающих одну и ту же мысль. Это два разных способа рассматривать одно и то же чувство. Каким именем ни называть его, это как бы дополнение к нашей природе, краеугольный камень нашего разума. Господь увенчал свое творение этой мыслью, смутной и скорбной и вместе с тем бесконечно высокой, возвысив нас над другими живыми существами. Он обрек нас на тревогу и беспокойство. «Вы в силе превзойдете верблюда, в искусстве бобра, — сказал он нам, — но вы никогда не удовлетворитесь творениями рук ваших и среди вашего земного рая будете всегда гнаться за неверным обещанием лучшей доли. Вы поделите меж собою землю, но вам захочется неба; вы достигнете могущества, но вам придется страдать».

— Ну что же, — сказала Пульхерия, — тогда страдай молча, молись на коленях, дожидайся блаженства на небе, но смирись перед злом на земле. Переносить страдания, посланные творцом — этим еще не исчерпывается предназначение человека: страдание это надо принять. Беспрерывно кричать и проклинать свое ярмо еще не значит нести его. Ты отлично знаешь, что недостаточно ощутить вкус горечи, надо выпить чашу до дна. У тебя только один путь к величию на земле, и ты его презираешь: надо подчиниться, а ты противница всякого подчинения. Не кажется ли тебе что если назойливо стучаться в обитель ангелов тебя могут туда не пустить.