Скажу вам прежде всего, почему я так интересуюсь Тренмором. Это несчастнейший из людей, каких только я встречала в жизни. Чашу страданий он испил до самой последней капли; у него есть над вами большое, неоспоримое преимущество — он изведал больше горя, чем вы.

Знаете ли вы, юноша, что такое горе? Вы едва только вступили в жизнь, вы выносите ее первые волнения, страсть ваша вскипает, кровь начинает быстрее бежать по жилам, вы теряете сон; страсть эта порождает новые ощущения, приступы тревоги, тоски, и вы называете это словом «страдать»! Вы думаете, что испытали это великое, страшное, торжественное крещение — крещение горем. Вы действительно страдали, но какое это благородное и драгоценное страдание — любить! Сколько поэзии из него родилось! Как горячо, как плодотворно страдание, которое можно высказать вслух и встретить сочувствие.

Но что сказать о том, которое приходится скрывать, как проклятие, прятать в глубинах души, как некое горькое сокровище; оно не жжет вас, а леденит; у него нет ни слез, ни молитв, ни мечтаний — холодное, окаменевшее, оно притаилось в глубинах сердца, чтобы денно и нощно напоминать о себе! Вот какое страдание испил Тренмор, вот чем он может гордиться в судный день перед богом, ибо от людей эту муку приходится прятать.

Выслушайте историю Тренмора.

Он появился на свет в недобрый час, и, однако, люди считали участь его достойной зависти. Родился он богатым, но это было богатство князя, фаворита, ростовщика. Родители его разбогатели нечестным путем: отец его был любовником легкомысленной королевы, мать — служанкой своей соперницы, и так как все эти бесстыдства прикрывались роскошными ливреями и громкими титулами, их отвратительная жизнь при дворе вызывала гораздо больше зависти чем презрения.

Итак, Тренмор рано окунулся в светскую жизнь, и на пути его не было никаких препон. Но в том возрасте, когда наивные стыд и робость мешают людям переступить порог, его не знавшая настоящей юности душа приближалась к жизненному пиру без смущения и без любопытства; это была душа неразвитая, невежественная и уже ослепленная дерзкими парадоксами и цинизмом. Его не научили распознавать добро и зло; родители не утруждали себя его воспитанием, боясь, что он станет презирать их и от них отречется. Его научили только тратить золото на легковесные удовольствия, на бессмысленное бахвальство. В нем взрастили все ложные потребности, научили его всем ложным обязанностям, которые делают богачей несчастными. Но если его и можно было обмануть в отношении необходимых для человека добродетелей, природу его и инстинкты переделать было нельзя. Тут тлетворное начало вынуждено было остановиться, тут развращенность должна была уступить место божественному бессмертию разума. Гордость, которая есть не что иное, как ощущение собственной силы, возмутилась окружающей жизнью. Тренмор увидел картины рабства, но он не мог их вынести, ибо слабость человеческая приводила его в ужас. Вынужденный жить, не ведая, что такое добродетель, он нашел в себе силу оттолкнуть все, что носило печать страха и лжи. Воспитанный среди ложных благ, он научился только тщеславию и распутству, которые неизбежно должны были его всех этих благ лишить; он не постиг и не принял низость, которая помогает людям снова их обретать.

У природы есть свои таинственные ресурсы, свои неиссякаемые сокровища. Из сочетания самых дурных элементов она нередко создает замечательные творения. Хотя семья его и погрязла в пороках, Тренмор родился великим, но он был суров, груб и страшен, словно сила, призванная бороться, словно одно из тех растущих в пустыне деревьев, которые защищены от вихрей и гроз своей твердой корой и глубокими корнями. Небо одарило его разумом; душа его знала божественное прозрение. Его близкие старались заглушить в нем это духовное начало и насмешливо разгоняли реявшие вкруг колыбели небесные видения, уча его искать радости жизни в материальных благах. В нем воспитали животное, дикое и необузданное, да иначе и быть не могло. Но сила его натуры облагораживала эти животные черты. Тренмор был так устроен, что после ночей разгула у него не было чувства подавленности, а чаще всего наступала какая-то экзальтация. От непробудного пьянства своего он жестоко страдал, оно возбуждало в нем неуемную жажду радостей души — радостей, которых он еще не изведал и даже не знал, как они называются! Вот почему все наслаждения мигом превращались у него в гнев, а гнев — в скорбь. Но что это была за скорбь? Тренмор напрасно искал причины этих слез, падавших на дно чаши на пиршестве, словно ливень с грозою среди знойного дня. Он спрашивал себя, почему ни смелость и энергия его богатой натуры, ни его несокрушимое здоровье, ни все жестокие прихоти и непреклонный деспотизм не могли утолить ни одно из его желаний, почему ни одна из его побед не заполняла зияющей пустоты?

Он был так далек от понимания своих истинных потребностей и способностей, что в детстве еще им овладела странная мысль. Он сообразил, что над ним тяготеет злой рок, неведомый вершитель событий, возненавидевший его, когда он был еще во чреве матери, и что теперь он вынужден искупать грехи, которых не совершил. Он, краснея, вспоминал, что родители его придворные, и говорил иногда, что единственная его добродетель, гордость, на самом деле проклятие, ибо злой рок рано или поздно ее должен сломить. Таким образом, страх и кощунство — таковы были единственные отблески, оставшиеся у него в душе от небесного света; и весь ужас этот породила в нем жизнь. Это была болезнь мозга, исполненного самых благородных побуждений, но сжатого тяжелым и тесным обручем слабости. Простые люди, которые оказались свидетелями происшедшей с Тренмором катастрофы, были поражены слетевшим с его уст пророчеством и тем, что оно потом сбылось. Они никак не могли согласиться с тем, что это в порядке вещей, что это лишь простое предчувствие и неизбежный конец печальной истории, представлявшейся им лишь внешне в образе дворца и тюрьмы: шумного благоденствия и спрятавшейся от глаз тоски.

Объезжать лошадей, возиться с псарями, окружать себя самыми разнородными произведениями искусства без всякого разбора и понимания, упиваться роскошью порочной и праздной, держать лакеев изнеженных и распущенных, при этом еще больше, чем о них, заботясь о своре свирепых псов, жить среди шума и насилия, под вой ищеек с окровавленной глоткой, под песни оргий и ужасающее веселье женщин, которых он поработил своим золотом, ставить на карту свое состояние и жизнь, чтобы заставить говорить о себе, — вот чем первое время развлекался этот незадачливый богач. На лице его едва успел пробиться пушок, как все эти развлечения ему опостылели. Шум уже больше не возбуждал его, вино больше не согревало, загнанный олень уже не тешил его жестокие инстинкты; инстинкты эти присущи всем людям, они развиваются и растут, удовлетворяя себя, и чем независимее человек, чем прочнее занимаемое им положение, тем меньше он их стыдится, тем меньше боится закона. Ему доставляло удовольствие бить собак; скоро он стал бить и своих наложниц. Их песни и смех уже не оживляли его; ругань и дикие крики еще чуть-чуть его будоражили. По мере того как в отяжелевшем мозгу пробуждался зверь, божественное гасло во всем его существе. Пребывая в безделье, он ощущал в себе силы, которые не на что было направить; сердце терзалось от безграничной скуки, от неописуемого страдания. Тренмор ни к чему не мог привязаться. Вокруг него все было низко, развращено; он не знал, где отыскать людей с благородным сердцем. Он в них не верил. Бедных он презирал, ему говорили, что бедность порождает зависть, и он презирал зависть, потому что не понимал, как это она может терпеть бедность и не возмутиться. Он презирал науку, потому что прошло уже то время, когда он мог бы понять ее благодеяния. Он видел только результаты ее в промышленности, он считал, что покупать их благороднее, чем продавать. Ученые внушали ему жалость, и ему хотелось, чтобы они стали богаче и могли пользоваться всеми благами жизни. Он презирал благоразумие, потому что у него были силы для распутства, а воздержание казалось ему бессилием. Но и в его преклонении перед богатством и любви к соблазнам таилась какая-то необъяснимая непоследовательность, — в самом разгаре празднеств он вдруг начинал испытывать отвращение ко всему на свете. Все элементы его существа были в разладе между собою. Он ненавидел людей и вещи, без которых не мог обойтись, и вместе с тем он отталкивал от себя все, что могло бы увести его с проклятых путей и успокоить его тайные страхи.

Вскоре его охватила какая-то ярость; казалось, что его золотой храм и та атмосфера наслаждения, в которой он жил, сделались ему омерзительны. Во время своих оргий он принимался ломать мебель, разбивать зеркала и статуи, которые потом выбрасывал из окон в толпу народа. Он срывал со стен дорогую обивку, разбрасывал вокруг золото для того только, чтобы от него избавиться; пачкал всяческой мерзостью богато накрытые столы и выгонял на грязные улицы своих увенчанных цветами наложниц. Слезы их приносили ему минутную усладу; он мучил этих женщин, и ему казалось, что их корыстные вожделения и отвратительный страх — одно из проявлений любви. Скоро, однако, возвращаясь к страшной действительности, он убегал в ужасе, оттого что в окружающем его гомоне и шуме притаилось столько одиночества и тишины. Он уединялся в своих пустынных садах, и ему мучительно хотелось плакать. Но у него уже не было слез, ибо у него не было сердца; не было у него и любви, ибо он не знал бога. И эти ужасающие приступы тоски кончались неистовыми судорогами, а потом он засыпал сном, который был тяжелее смерти.

На сегодня довольно. В вашем возрасте люди бывают нетерпимы, и я бы вас оглушила, если бы за один день рассказала вам до конца тайну Тренмора. Я хочу, чтобы покамест вы подумали о том, что я вам уже рассказала; завтра вы узнаете остальное».

9

«Вы правы, что пощадили меня: то, что я узнаю, поражает меня, потрясает. Но вы переоцениваете мой интерес к тайне Тренмора, если думаете, что это именно она так меня тревожит. Больше всего меня волнует ваше собственное суждение обо всем этом.

Вы, должно быть, сами много выше других людей, если позволяете себе так легко относиться к преступлениям, совершенным против них? Впрочем, может быть вопрос мой неправомерен; может быть, общество людей столь достойно презрения, что сам я значу больше, чем оно; но простите мое смущение — я ведь еще совсем юн и ничего не успел узнать о настоящей жизни.

От всего, что вы говорите, у меня остается ощущение чересчур яркого солнца, которое слепит глаза, привыкшие к темноте. И вместе с тем я чувствую, что вы щадите их, укрываете их от света — из дружбы или из сострадания… О боже! Что же мне еще остается узнать? Каковы же те иллюзии, которые тешили меня в детстве? Вы говорите, что не следует презирать Тренмора? Или, если он и может вызвать презрение в высших существах, он не должен его вызывать во мне? Я не вправе судить его и говорить: «Я выше, чем этот человек, он только вредит себе и никому не приносит пользы»? Ну что же, пусть. Я молод, и я не знаю, что из меня выйдет, — я не прошел еще испытаний, которым подвергает нас жизнь. Но вы, Лелия, вы, которая душою своей и дарованиями выше всего, что существует на земле, вы можете осудить Тренмора и его ненавидеть; а вы не хотите этого делать! Ваше снисходительное сочувствие или ваше неблагоразумное восхищение (не знаю уж, как назвать его) следует за ним в его преступных победах, рукоплещет его успехам, поощряет его дурные стороны.

Но если этот человек так велик, если в нем столько энергии, так почему же он не воспользуется ею, чтобы победить свои столь пагубные стремления? Почему он употребляет свою силу во зло? Пираты и бандиты, выходит, тоже великие люди? Значит, человек, прославившийся дерзкими преступлениями или из ряда вон выходящими пороками, заслуживает того, чтобы взволнованная толпа почтительно склонила перед ним головы? Значит, для того, чтобы понравиться вам, надо быть героем или чудовищем?.. Может быть. Когда я думаю о полной и бурной жизни, которую, должно быть, вы прожили, когда я вижу, сколько иллюзий для вас погибло, когда я в мыслях ваших нахожу изнеможение и усталость, я говорю себе, что безвестная и тусклая жизнь вроде моей окажется для вас лишь тягостным бременем, что только необычные и сильные впечатления могут пробудить сочувствие в вашей истерзанной душе.

Так скажите же мне хоть слово, чтобы ободрить меня, Лелия! Скажите мне, кем вы хотите, чтобы я был, и я буду им. Вы считаете, что любовь женщины не может дать человеку столько сил, сколько любовь к золоту… Продолжайте, продолжайте его историю, она неимоверно меня волнует — ведь в конце концов это же история вашей души; этой глубокой, переменчивой, неуловимой души, которую я все время ищу и которую мне так никогда и не удается постичь».

10

«Без сомнения, юноша, вы намного выше нас — да успокоится ваша гордость. Но через десять лет, даже через пять сравнитесь ли вы с Тренмором, с Лелией? Кто знает!