Было что-то трогательное в его лице, какое-то тихое отчаяние. Мне вдруг стало жаль его.

— Она будет смирно вести себя, когда проснется. Эти припадки на некоторое время словно возвращают ее в нормальное состояние, — продолжал Шейкер, будто убеждая себя, что все это на самом деле нормально, что на его жизнь с этой требовательной и невыносимой женщиной грех жаловаться и что он в какой-то мере благодарен ей за то, что она его не бросила, хотя это как раз ему приходилось ухаживать за матерью.

Я взглянула на старуху, неподвижно лежащую на кровати, на ее кадык, дергающийся под задранным кверху подбородком, нащупала позади себя стул и тяжело опустилась на него.

Шейкер уселся напротив меня. Неподвижное тело его матери находилось всего в нескольких футах от нас.

— Как я вам уже говорил, вы можете оставаться здесь, сколько пожелаете. А затем я отвезу вас домой. — Он смотрел на меня. — А сколько вам — вы не против, если я спрошу, — сколько вам лет?

— Семнадцать.

Я заметила, как на его лице промелькнуло удивление, прежде чем он успел его скрыть.

— Семнадцать?

— Ну, я всегда выглядела моложе… — начала я, но затем догадалась, что неправильно объяснила его удивление. — А сколько, по-вашему, мне можно дать?

Даже за это короткое время, проведенное вместе с Шейкером, я поняла, что ему трудно скрывать свои мысли.

— Я подумал, что вы моя ровесница, — я решил, что вам двадцать три.

Я подошла к зеркалу в позолоченной раме, висевшему рядом с окном, и взглянула на себя при ярком дневном свете. Уже несколько лет я видела свое отражение только при обманчивом отблеске свечей или при мягком розоватом свете газовых рожков. И всегда мое лицо было покрыто толстым слоем пудры и румян. Теперь я увидела, что действительно стала «ночной бабочкой».

Моя кожа, годами не видевшая солнца, была бледной и рыхлой и напоминала поганку. Полумесяцем алел шрам в углу рта — последствия сильного удара руки с перстнем. Волосы, которые я всегда считала золотистыми, теперь казались какими-то сухими и выцветшими, словно прошлогодняя солома. Веки налились пурпуром, так же как и похожие на синяки круги под глазами, которые только подчеркивались размазанными остатками пудры. А что касается глаз… Золотые искорки, мерцавшие когда-то в моих карих глазах, наполняя их светом, исчезли. Золото ушло из моих волос и глаз.

У себя за спиной я увидела лицо Шейкера. Оно было таким же подавленным и изумленным, как мое.

Я попятилась.

— Что со мной случилось? — прошептала я, обращаясь не к Шейкеру, а к самой себе.

Эта женщина с пустыми глазами в зеркале… Я ее не знала. Она походила на ту измученную развалину, которую я называла мамой. Куда же подевалась Линни, малышка Линни Гау, девочка с ясным взглядом и волосами, золотыми, словно самые спелые летние груши?

— Вы многое пережили, — тихо сказал Шейкер. — Думаю, как только вы поправитесь…

— Нет, — возразила я, снова садясь на стул. — Нет. Дело совсем не в этом.

Мы сидели молча, слушая тихое тиканье часов. Небо стало темнеть в преддверии грозы, и ворвавшийся в открытое окно ветерок разметал мои волосы по лицу.

— Я не знаю, что хотела этим сказать, — наконец слабо произнесла я.

Миссис Смолпис что-то тихо забормотала, затем заворочалась. Шейкер помог ей встать на ноги и усадил в кресло-качалку. Ее голова безвольно упала на грудь. Шейкер взял с полки Библию и вложил ее матери в руки.

— Вы верите в знаки, мисс Гау? — спросил Шейкер.

Он был довольно высоким, и мне пришлось поднять голову вверх, чтобы посмотреть на него.

— Знаки?

Я подумала о своей малышке. Она была моим знаком. Но как можно растолковать знак, который, как оказалось, означал совсем не то, что вы думали? Был ли он в таком случае знаком?

Поскольку в комнате было очень тихо, звуки, доносившиеся снаружи, стали громче: назойливый лай собаки, отдаленное мычание скота, звон церковных колоколов. Ветерок превратился в настоящий ветер, надувая штору, словно корабельный парус.

— Я верю в знаки, — наконец сказала я.

Шейкер с глухим стуком опустил оконную раму. Затем, опершись на подоконник, посмотрел на меня.

— Я тоже в них верю, мисс Гау, — произнес он.

— Линни, пожалуйста, называйте меня Линни.

Шейкер снова медленно залился румянцем.

— Я верю, что вы и есть мой знак, Линни Гау.

Это может показаться странным, но для меня все произошло очень естественно. Я просто осталась там, в доме на Уайтфилд-лейн, без всяких разговоров и обсуждений моего будущего. После нашей беседы Шейкер исчез на несколько часов. Я понятия не имела, сколько времени прошло, и отстраненно сидела за лакированным столом, чувствуя себя так, словно мой смятенный разум отделился от тела и свободно парит где-то вверху. Истерический припадок и конвульсии, видимо, лишили миссис Смолпис последних сил и повергли ее в состояние, не менее отрешенное, чем мое. Казалось, душа покинула ее тело, оставив лишь пустую оболочку. Наконец миссис Смолпис смогла дойти до ширмы в углу и переодеться в другое платье. Затем она снова села в кресло и принялась листать страницы Библии, хотя на самом деле не читала ее. Мы сидели вдвоем, чего-то ожидая, но я не знала чего.

На лестнице послышались шаги двух людей. Один ступал тяжело, а второй легко, почти вприпрыжку. В комнату вошла дородная женщина с ведром для чистки камина. Увидев меня, она остановилась, и на нее сзади налетела девочка с бельмом на глазу. Миссис Смолпис принялась бранить женщину за опоздание. Та уронила пустое ведро.

— Откуда я могла знать, что у вас гости? — изумилась она. — Значит, мисс тоже останется обедать? Боюсь, что говядины будет маловато. Сказать Мэри, чтобы она накрыла стол на три персоны?

Не получив ответа, женщина неторопливой походкой удалилась из комнаты, покачивая обширным задом. Девочка побежала за ней. Через некоторое время с лестницы до меня донеслись стук и звон, словно женщина протирала пыль или полировала мебель, намеренно производя побольше шума.

Вернулся Шейкер. Он принес свернутый рулоном матрас, накрахмаленные простыни, новую с виду подушку и одеяла. Все это он сложил у стены напротив кровати своей матери. Миссис Смолпис наблюдала за его действиями, но ничего не сказала.

Затем он принес маленький жестяной ящичек и взял совок для угля, стоявший возле камина. Я встала, плотно закуталась в шаль, и мы вместе спустились вниз.

— Доброго дня, Нэн, — поздоровался Шейкер, когда мы прошли мимо дородной женщины, которая, стоя на коленях, выгребала золу из камина в гостиной. — И тебе тоже, Мэри.

Женщина, не отвечая, уставилась на меня. Девочка держала в руках статуэтку и тряпку для пыли. Как и женщина, она прервала свое занятие и с любопытством поглядела на нас здоровым синим глазом; другой глаз, молочно-белый, ничего не выражал.

Мы с Шейкером шли уже довольно долго. Встало солнце. Сегодня было теплее, чем вчера. Мы остановились возле грязной размокшей тропы, которая вела к небольшой церкви, окруженной мрачными тисами.

— Там есть кладбище, но мы должны спросить разрешения. Таковы церковные правила.

Я кивнула.

— Разве есть такие правила, которые разрешают хоронить некрещеного внебрачного ребенка? — Я сама ответила на собственный вопрос: — Неглубокая могила на неосвященной земле, там, где хоронят бедняков, — это все, на что мы можем рассчитывать. Нет, я не хочу, чтобы Фрэнсис оказалась там.

— Есть еще одно место, — сказал Шейкер. — Я не знал, что вы выберете.

Он повернулся, и я последовала за ним, словно тень. Мы миновали маленький пригородный поселок Эвертон. Я раньше слышала о нем. За домами и магазинами Эвертона начиналась сельская местность. Прежде я никогда не бывала за городом.

Через десять минут ходьбы мы вышли на пустынную дорогу. Шейкер остановился и раздвинул живую изгородь, пропуская меня вперед. Мы оказались в небольшой роще. Землю устилали мокрые листья, под ногами хрустели мелкие ветки. Здесь было так тихо, что можно было услышать, как с потемневших от воды ветвей срываются капли. И непривычно пахло мокрой после дождя травой. Я не могла надышаться: я выросла в доках среди запахов дегтя, испортившейся еды, навоза, человеческих экскрементов и заглушающих все остальное мужских запахов — будь то источающие едкую вонь немытые выходцы из низов или пропахшие одеколоном и помадой для волос джентльмены. Прямо перед нами в по-зимнему прозрачном воздухе алели ягоды падуба, а под ним расстилалась шелковистая трава, которая совсем недавно начала терять сочную зелень.

— Я думал, может, здесь, — произнес Шейкер.

— Да, — согласилась я. — Это хорошее место. Это место ей подходит.

Используя совок для угля, Шейкер помог мне похоронить Фрэнсис под падубом, а затем отступил назад. Я нашла небольшой камень с розовыми прожилками, положила его на свежевскопанную землю поверх маленького могильного холмика и прочитала молитву. Не знаю, сколько я простояла там на коленях — я снова потеряла счет времени, — но я была уверена, что Шейкер где-то рядом. Наконец он взял меня под локоть, помогая подняться на ноги, со словами: «Я люблю приходить сюда, когда нужно что-то обдумать. Кажется, больше никто не заглядывает в это место. Здесь ее никто не будет беспокоить».

Мы вместе молча зашагали обратно, медленно, потому что я все еще чувствовала слабость. Когда мы вошли в столовую, Нэн и Мэри уже собирались уходить, а на столе стоял большой котел с аппетитным рагу. Мы пообедали втроем в узкой, но уютной столовой. Обои на стенах украшали тщательно прорисованные кусты чайных роз. Рисунок лишь слегка поблек. Вдоль стены была прибита выкрашенная в белый цвет деревянная рейка, служившая для того, чтобы защищать обои от спинок стульев. Мы сидели за столом, пропахшим воском для полировки, и ели из хрупких фарфоровых тарелок. Хотя рисунок на них стерся за годы использования, а на краях было несколько сколов, фарфор все равно сохранил неподдельное изящество. Мы ели молча, погруженные каждый в свои мысли, словно обедали вместе всю жизнь.


Глава двенадцатая


Той ночью я спала в комнате миссис Смолпис, крепким сном без сновидений. Я не спала так уже много месяцев, а может, даже лет — с самого детства, с тех пор как умерла моя мать. Проснувшись следующим утром, я по привычке потянулась рукой к поясу, а затем к животу. И села, широко открыв глаза в утреннем свете, осознав, что теперь они оба пусты, и вспомнив обо всем происшедшем.

— Где Шейкер? — спросила я, увидев, что миссис Смолпис шьет что-то, сидя возле камина. Я испугалась собственного голоса: он звучал как-то робко.

— Он на работе. На хорошей, честной работе, как и положено всем богобоязненным людям.

Я встала и расправила простынь, затем положила сверху сложенное одеяло и взбила подушку.

— Ночной горшок за ширмой, — сдавленным голосом сообщила мне миссис Смолпис. — И сделай что-нибудь со своими волосами — это же страх Господний. Возле умывальника есть гребень.

— А где он работает? — спросила я.

— В библиотеке, — коротко ответила она.

— В библиотеке на Болд-стрит?

Я хорошо знала это место. Библиотека находилась как раз на углу Болд-стрит и Рэнлаф-стрит, в одном из джентльменских клубов. Это было внушительное здание с небольшим полукруглым газоном у входа и невысокой железной оградой. Я часто проходила мимо, любуясь колоннами и широкой мраморной лестницей, ведущей к огромному арочному входу.

Миссис Смолпис кивнула.

— Поторопись со своими делами. Затем вынесешь горшок и выплеснешь его в уборную, на заднем дворе. Потом можешь вернуться сюда и помочь мне уложить волосы. Я уволила Нэн, от нее и от ее лентяйки дочери все равно никакой пользы — они ожидают, что я буду платить им хорошее жалованье просто так. Теперь ты будешь жить здесь и сможешь выполнять их работу.

Я открыла рот, чтобы возразить, но она не дала мне возможности заговорить. Миссис Смолпис отложила иглу и показала мне свои руки. Суставы были опухшие. Должно быть, шитье причиняло ей сильную боль.

— Еще одно наказание за мои грехи, — сказала она. — Ты тоже будешь наказана чем-то подобным за свои проступки, если этого уже не случилось. Это хорошо, что твой ребенок родился мертвым. Зачатый сотнями мужчин, он вырос бы слабоумным.

Я сделала глубокий вдох, чтобы сдержаться и не прошипеть что-то в ответ, — после ее злых слов от моей робости не осталось и следа. Я ушла за ширму, радуясь возможности скрыться от ее пристального взгляда хотя бы на короткое время, необходимое для того, чтобы облегчиться. Я не собиралась здесь оставаться: я решила, что ни за что не стану прислуживать жалкой старухе с глазами холодными, как у рыбы.