Мама заслуживала большего, и я с новой силой возненавидела Па, каждое воскресенье вспоминая, что он не отнесся к ней должным образом даже после смерти.

Во время одного из визитов на кладбище, мрачным дождливым днем, я увидела в метре от себя огромную черную птицу. Птица чистила хищный клюв, терзая им тощую траву, и смотрела на меня оранжевым немигающим глазом. Меня охватил озноб. Когда птица взлетела, громко хлопая крыльями (словно кто-то вытряхивал мокрые простыни), я решила, что попробую найти своего отца. Конечно, это была детская мечта, но порою мечты сбываются, и без них не бывает надежды.

Я отправилась в северную часть города. Так далеко я еще никогда не была. Я дошла до самого холма Плезант, а затем, расспрашивая прохожих, нашла Роудни-стрит.

Эта улица находилась далеко от Бэк-Фиби-Анн-стрит, но с тех пор, если погода выдавалась хорошая, я часто приходила сюда по воскресеньям и прогуливалась туда и обратно по самой престижной улице в Ливерпуле, рассматривая дома эпохи короля Георга с ажурными коваными балконами. Я видела девочек приблизительно моего возраста, но какая между нами была разница! Дома, на Воксхолл-роуд, я ничем не отличалась от любой другой девчонки — повседневное платье, которое было мне слишком мало, все в кляксах и заплатках, поношенные башмаки и рваный платок. На Роудни-стрит девочки носили красивые платья и бархатные пелерины. Их чулки были чистыми, без следов штопки, лакированные туфельки блестели, а на некоторых даже имелись серебряные пряжки. Волосы девочек были украшены сатиновыми лентами, кожа была чистой, а взгляд — ясным. Они смотрели сквозь меня, словно я была пустым местом. Они видели во мне нищую, которая жила возле доков. Со мной никто не заговаривал, кроме одной дородной матроны, которой я повстречалась на пути, пока стояла, разглядывая одно из великолепных зданий.

— Знай свое место, девочка, — пропыхтела она. — Это приличная улица. Нам не нужны здесь такие, как ты.

Я не обратила на нее внимания. Меня не заботило, какого мнения она или другие люди, живущие здесь, обо мне. Я внимательно изучала лица всех мужчин, попадавшихся мне на улице, шли ли они пешком, ехали ли верхом, выглядывали ли из окошек лакированных экипажей или сидели в открытых фаэтонах с высокими колесами. Я искала одно-единственное лицо, которое стояло у меня перед глазами, хотя я никогда его не видела: с золотистыми искорками в глазах, которые так похожи на мои, и с такими же, как у меня, светлыми волосами.

Я знала, как он должен выглядеть: отец стоял передо мной как живой, благодаря истории, рассказанной моей мамой.

Каждый раз после этих безрезультатных поисков я возвращалась назад в бедную часть города. По мере того как дома становились все меньше, сиротливо прижимаясь друг к дружке, и постепенно превращались в настоящие трущобы, я чувствовала, как угнетает меня мое нищенское существование. Это чувство было столь же явным, как и боль в ступнях, стертых в кровь слишком тесными ботинками, купленными у старьевщика.

Конечно, мама работала камеристкой у одной из этих дам: разве она не умела читать и писать, разве ее голос не был нежным, а речь — правильной, несмотря на легкий шотландский акцент? И мама прекрасно знала, как следует себя вести: она всегда настаивала, чтобы во время наших скудных обедов я сидела прямо, с чистой салфеткой на коленях. Она учила меня правильно держать нож и вилку, класть в рот маленькие кусочки, медленно жевать и поддерживать за столом приятную беседу. Мама научила меня читать и даже тратила по нескольку пенни с каждого заработка, чтобы купить бракованные книги. Шестипенсовый школьный учебник можно было приобрести всего за полпенни, если он был безнадежно испорчен — с перевернутыми страницами или испачканной обложкой. Это был наш секрет. Па никогда бы не позволил маме тратить деньги на такую чепуху, как книги. Я прятала их под тюфяком и в те вечера, когда Па не было дома, а мама уже спала, читала, пока не засыпала сама.

Больше всего я любила книжки из серии «Все для молодежи». Я находила в них ответы на различные вопросы — от истории до коммерции, от географии до поэзии. Конечно, особого выбора у меня не было: однажды единственной книгой, которая досталась мне за две недели, оказалась «Основы механики. Введение в машиностроение».

Мама также научила меня смотреть в глаза людям во время разговора и всегда поправляла меня, если я неправильно произносила слова.

— Если ты будешь говорить, как рабочие из мастерской и соседи, ты никогда не сможешь подняться выше их. А ты должна отсюда вырваться, Линни. Кроме этой улицы и переплетной мастерской в жизни существует еще великое множество других вещей. Мне больно думать, что ты можешь никогда о них не узнать.

Па смеялся над ней и спрашивал, что она имела в виду, говоря, что я должна подняться выше всех этих людей. Кого она собиралась из меня воспитать? Неужели она воображала, что я смогу служить камеристкой, как когда-то она?

— Линнет и дальше будет работать в переплетной мастерской вместе с тобой, это уважаемая работа, затем выскочит за кого-нибудь замуж, и мне больше не придется ее кормить. Пусть кто-то другой заботится о ее пропитании.

Но мама не переставала строить планы и мечтать, словно решила во что бы то ни стало не дать мне забыть о том, что я должна вырваться отсюда любой ценой. По-моему, мечты о лучшей жизни были светом в ее окне.

— Линни смогла бы работать гувернанткой, если бы у нее только появилась такая возможность. Она великолепно читает. Из Линни получилась бы прекрасная гувернантка, — произнесла мама однажды вечером, за обедом. — Если бы только у нее была приличная одежда, ей могли бы помочь в церковной организации. Они могли бы направить ее к нужным людям. Только ни в коем случае нельзя упоминать, что она живет на Воксхолл-роуд. Ее произношение лучше, чем у меня. Можно сказать, что Линни приехала из Шотландии. Только не следует говорить о ее происхождении…

Мама умолкла. Ее лоб тускло блестел, и во время обеда — состоявшего из вареного картофеля, заправленного поджаренным беконом, к которому она так и не прикоснулась, — мама неоднократно прикладывала к нему ладонь, а затем смотрела на пальцы, словно чему-то удивляясь.

— Если бы ей только дали шанс, — сказала мама, и ее щеки еще сильнее вспыхнули не свойственным ей румянцем. — Тогда я могла бы гордиться своей девочкой.

Мамины глаза непривычно блестели, и я, расценив это как в кои-то веки проявленную дерзость, сама заговорила так, как обычно не позволяла себе в присутствии Рэма Манта.

— Я знаю, чем хотела бы заниматься, — сказала я, и мама повернулась ко мне, натянуто улыбаясь и наверняка ожидая, что я с ней соглашусь, хотя мы обе прекрасно знали, что девушка из бедного ливерпульского района никогда не сможет стать гувернанткой. — Мне хотелось бы оформлять книги в типографии.

Странная улыбка погасла.

— Что ты хочешь сказать?

— Я хотела бы работать оформителем, как мистер Броттон из цеха специальной отделки.

Лицо мамы потемнело.

— Когда ты ходила на третий этаж?

— Меня иногда посылает туда смотритель с распоряжениями для мистера Броттона. Он работает с такими прекрасными материалами, — улыбнулась я, припоминая. — Я видела, как он покрыл книгу сусальным золотом, а затем делал тиснение раскаленными инструментами. У него там столько этих инструментов — круги, завитки, ромбы и все буквы алфавита! И мистер Броттон украшает ими обложку, как его душа пожелает, делая оттиски всех этих штампов и букв. Только подумайте! Создавать все эти чудесные… — Я умолкла, заметив расстроенное лицо мамы и услышав презрительное хихиканье Рэма.

— Но девушка не может заниматься такой работой, — сказала мама. — Ни одной женщине не позволят оформлять книги. Понимаешь, в ученики к оформителям берут только мальчиков. И, конечно, только мужчина может работать в цехе специальной отделки. Кто вбил тебе в голову эту идею?

Я не решилась признаться, что мистер Броттон уже не раз позволял мне экспериментировать с его инструментами, когда выпадала свободная минута. Я смывала следы от кальки и закрашивала инициалы, даже делала золотое тиснение на испорченном куске телячьей кожи. Ему, кажется, нравились наши тайные занятия: мистер Броттон быстро показывал мне, как нужно делать то и это, все время оглядываясь, не видит ли кто. Да, ему это нравилось не меньше, чем мне.

Хихиканье Па переросло в хохот. Он ржал не меньше минуты, затем вытер глаза и велел мне заниматься тем, что у меня получается лучше всего, — пойти и принести еще картошки. И больше никогда не упоминать о таких нелепых идеях, как работа гувернанткой или оформителем.

Позже, этим же вечером, горячка, которая не оставляла маму уже больше суток, взяла свое.

И не прошло и года после ее смерти, как Па привел к нам домой мистера Якобса.


Глава третья


После визита мистера Якобса Па не давал мне бездельничать. Я больше ни разу не назвала его «Па». Я вообще редко к нему обращалась, а если это было необходимо, то называла по имени. Рэм не мог регулярно водить к нам клиентов, опасаясь, что домовладелец пронюхает, в чем тут дело, и вышвырнет нас отсюда или, что еще хуже, потребует взять его в долю. Вместо этого, как только я возвращалась с работы, Рэм заставлял меня переодеться в чистую одежду: похожее на детское платьице и передник, который он купил в магазине подержанной одежды. Я заплетала косы, надевала соломенную шляпку с голубыми ленточками, также купленную Рэмом, и он отводил меня к клиентам.

Я не знала, как он находил этих мужчин. Они всегда были старыми или, может, просто казались такими. Им нравилось, как я выглядела — маленькая хрупкая девочка, которую к ним в отель или на съемную квартиру приводил за руку грубый коренастый мужчина. Все они были разными. Большинство приезжало из Лондона или Манчестера по делам, попадались клиенты из Шотландии и даже из далекой Ирландии. Некоторые вели себя грубо, а кое-кто был нежен. Кому-то требовалось немало времени, чтобы кончить, а кто-то взрывался раньше, чем я успевала задрать юбку и сесть на кровать или на стол.

Хотя иногда за ночь мы могли побывать у двух незнакомых мне мужчин — Рэм всегда ждал неподалеку, чтобы забрать деньги, — были и постоянные клиенты, которые платили за всю ночь. Я звала их Понедельник, Среда и Четверг. К этим троим я даже привязалась — они хорошо ко мне относились и предпочитали слышать мой смех, а не рыдания. Я знала, чего от них ожидать, и многому у них научилась.

Понедельник называл меня Офелией и, кое-как совершив половой акт, всегда плакал. Он задаривал меня сладостями и гладил по голове, говорил со мной о Шекспире и цитировал его пьесы и сонеты. Как и мистер Шекспир, Понедельник был драматургом, но так и не смог добиться известности. Он часто рассказывал о том, как жена бросила его и забрала с собой их маленькую дочь, из-за того что у него появилась навязчивая идея о славе. В этом месте слезы Понедельника переходили в бурные рыдания, и он качал головой, глядя на меня, лежавшую посреди сбитого постельного белья, словно сожалея, что так поступил со мной, но все равно не мог сдержаться.

— Мое невинное дитя! — восклицал он, заламывая руки. — Такая невинная, такая чистая, рожденная, чтобы познать тайны жизни. Ты же хочешь познать смысл всех тех вещей, что происходят вокруг тебя?

Среда любил наблюдать, как я моюсь, и каждый раз, приходя к нему, я уже знала, что меня ждет медная ванна с теплой водой возле весело горящего камина. После купания и мытья головы с душистым лавандовым мылом (он каждую неделю приносил новый кусок и разрешал мне забирать домой старые) Среда насухо вытирал меня толстыми мягкими полотенцами и нес в кровать. Ему нравилось смотреть на меня и осторожно касаться моей кожи. Я не знаю, стыдился ли Среда какого-то физического недостатка или просто был не способен на большее, но он никогда не раздевался. Зато он не имел ничего против, если я засыпала. А это случалось постоянно — трудно не заснуть, проработав весь день в мастерской, особенно после теплой ванны, когда тебя уложили на мягкую постель и нежно гладят руками, мягкими, как у ребенка. Когда Рэм стучал в дверь, мне совсем не хотелось уходить.

Но больше всего мне нравился Четверг. Он обожал меня кормить и, проведя некоторое время со мной в номере красивого отеля на Лорд-стрит, всегда затем брал меня с собой вниз, в обеденный зал, где свет канделябров мерцал на серебряных подносах и тарелках, отполированных до зеркального блеска. На стенах, оклеенных элегантными сине-серебристыми обоями приглушенного оттенка, висело множество написанных маслом картин. Высокие окна запотевали от тепла щедро натопленных каминов и тел, разогретых изысканной едой, обильной выпивкой и, подозреваю, мыслями о том, что ждет их в комнатах наверху.