Фигуровский приехал к ним на стареньком фаэтоне. Фаэтон стоял у него во дворе уже много лет. На случай. Лошадь же он брал у цыгана, который в обычное время впрягал ее в линейку и со своим выездом считался рабочим хлебозавода. На линейку ставили фанерный ящик с хлебом, и цыган развозил его по магазинам. В случае с Фигуровским цыган надел новую синюю косоворотку с поясом-шнурком и в таком красивом виде доставил знаменитого доктора к тяжело больной девочке. Врач Полина Николаевна со своего двора видела фаэтон и с насмешкой сказала своему мужу:

– Конечно, за живые деньги он пообещает им жизнь. Если бы мне платили в руки, я бы тоже была оптимисткой.

Фигуровский вылечил Розу. Уезжая в последний раз, когда Роза уже сидела в подушках, хотя большая ее головка еще не держалась на тонкой шее и сообразительная Нюра подкладывала ей на плечо вышитую крестом «думочку», он сказал старику:

– Память моя стала сдавать. Я не сразу вспомнил, что уже лечил вашу внучку. Она была до войны сильно кудрявой?

– Вот именно, – ответил старик. – Как африканский негр. Мы ее побрили перед тем, как спрятать в деревне. Ниночка, дочь моя, отвозила… А когда приехали забирать, волос рос уже прямой. Куда что делось. Так разве бывает?

– Ну, есть же! Почему вы, русские, задаете вопросы, если факты у вас перед глазами? Вам что, обязательно выдать справку?

– Но вы же тоже засомневались, не признали, – настаивал старик, значит…

– Я не сомневался, – важно сказал Фигуровский, – я не полагался на свою старческую память. Я их столько видел, этих детей, кудрявых и всяких. Что, я обязан всех помнить? В конце концов!

– Но, согласитесь, факт странный, – настаивал старик.

– Мало ли, – махнул цыгану Фигуровский, мало ли…

– Что я тебе говорила? – сказала мужу врач Полина Николаевна. – Я тебя уверяю – это был безнадежный случай. Я этих пневмоний навиделась, наслышалась!

С Полиной Николаевной потом в деле Фигуровского произошла непредвиденная Уханеву странность. Полина Николаевна стала кричать ему, что таких врачей забирать – совести не иметь, что на Фигуровского надо им всем молиться, что только такое бездетное – ты, случаем, не кастрированный? – мурло, как Уханев, может поднять на выдающегося Доктора руку. «Молюсь на него, молюсь!» Полина Николаевна из тех мест, которые определил ей Уханев, не вернулась, а муж ее, оказавшись в одиночестве, купил с тоски у Дмитрия Федоровича все, все улики, когда тот начал подводить жизненные итоги и распродаваться.

Дочь Полины Николаевны стала впоследствии крупным специалистом в области мелиорации. Там у нее тоже возникла целая история, но ведь стоит только пойти по чужим следам, как не заметишь – уйдешь от своих. Поэтому с ними – все. Про мелиорацию другие знают лучше.

Роза же ела мед с алоэ и собачьим жиром, но считала его свиным. Нюра держала купленный целебный жир в отдельной банке и думала: Господи, и сбрешешь, и напридумаешь, и исхитришься, только чтоб спасти ребенка.

Поэтому Роза не ведала, что ест, и набиралась собачьей силы, которая впоследствии в жизни весьма пригодилась.

В Мытищах же к тому времени собирался семейный совет, на котором родители предложили Лизоньке и Жорику пожениться, раз уж такое произошло.

– Вы что? – не своим голосом закричала Лизонька, отчего в глазах Жорика сверкнуло глубокое и радостное удовлетворение. Кстати, бывает ли удовлетворение нерадостным? Надо будет вернуться к этому вопросу.

– Я не против, – фальшиво сказал он, – но раз Лиза не хочет…

– И правильно, – вдруг вопреки себе же, нелогично сказала Ниночка. – Чего это ради? – Но добавила категорически: – Жить под одной крышей теперь не будете. Все. Живи-ка, умница, сама.

Сняли для Лизоньки угол в Москве на Каляевской улице. Кроватка-одинарочка за шкафом у какой-то старой барыни. Леля на это сказала так:

– Будь Лиза девушкой, я бы вполне могла взять ее к себе, пусть бы спала в кухне на диване, все-таки у нас воздуха больше. Но – пойми! – я не могу ставить под удар семью. Что прикажешь делать, если все ограничители сняты? А у меня муж – мужчина…

Леля тогда сильно нервничала и от этого носила на себе сыпь. Как-то неожиданно и круто изменилось время. Кто бы мог подумать? Она много раз встречалась с Хрущевым на совещаниях – никакого внутреннего волнения. Приходила и рассказывала мужу:

– Понимаешь? Это несравнимо! Как раньше? Я иду по Красной площади в семнадцатой от мавзолея колонне и вся дрожу с головы до пят. Сделай Он мне знак мизинцем: умри, – умру! Все умерли бы! Этот же… Сижу с ним глаза в глаза, и что? Ничего! Просто разговор, то да се… Это что? Вождь? Ну, я понимаю… Молотов… Был бы жив Калинин… Собственно, и все… Ну, с натяжкой – Микоян… С очень большой натяжкой. Но этот?

После Главного Доклада Хрущева у Лели было очень плохо с сердцем. Не знали, что думать. На инфаркт не похоже, синусоида почти в норме, а умирает женщина, и все.

С тех пор Леля стоит в спецполиклинике на учете. Раз в год собираются вокруг нее сосредоточенные доктора, смотрят на результаты «велосипеда» и кардиограммы под нагрузкой и без, а главный кардиолог, здоровущий бык, дышит ей в лицо смрадным дыханием, будучи, видимо, уверенным, что не чистотой полости рта определяется ценность человека на земле.

– Не бережем себя, не бережем! – говорит он ей.

«Господи, ну почему он так близко подходит, – думает в эти минуты Леля. – В конце концов, есть ведь другие медицинские профессии… Рентгенология, например… Чтоб не лицом в лицо». Даже хотела сказать об этом при случае кому-нибудь из ведущих медицину, но тут пришлось как-то сидеть в президиуме с Очень Большим Человеком, просто, можно сказать, величайшим, так у него тоже шел запах изо рта, но ни один не отпрянул, а наоборот, все радостно его вдыхали целиком. Леля тогда сказала Василию Кузьмичу:

– Им, действительно, не до себя… У них нет времени на зубные порошки. Это обыватели и мещане думают, что нам тут море разливанное всяческих услуг и благ. Дураки! Не до этого!.. Света белого не видим…

С тех пор, долго моясь по утрам, Леля стала думать, что она ух какая сибаритка, раз позволяет себе, тратить на это столько времени. Под воздействием воды мысли приходили разные, непредсказуемые. Вспоминалось общее корыто, в котором в детстве мылась. Отец первый входил в семейную воду, а мать потом всем объясняла, что после него вода всегда чистая-пречистая, хоть пей. Ее, Лелина, очередь в мытье была последней. Она входила в уже вконец серую и почти холодную жижу, и тогда мать сочувственно говорила:

– Ты, дочка, не садись в это, только ножки сполосни, я лучше тебя сверху полью.

И поливала из ковшичка, и вечно не угадывала с температурой, то горячей ошпарит, а то совсем ледяной. Потом, таким образом вымытые, все садились ужинать. Никаких там чаев – этой привычки у них в доме не было. Чай с малиной и медом – только лекарство. А обычный ужин – это картошка жареная с огурцами, солеными или свежими, в зависимости от сезона, и компот, опять же из свежих или сушеных фруктов. Отцу «в баню» наливали стопку водки. Одну. Про себя же мама говорила: «Да я сроду не пью. Тьфу!» Но была мама обманщица и грешница. В летней кухне у нее всегда стояла в закутке бутылочка вишневой наливки. В этом же закутке мама тайком от всех и покуривала, и хоть все про это знали, мама все равно пряталась и делала вид, что ходит в кухню исключительно по делу. Поэтому, когда маму кто-нибудь искал, именно перед летней кухней всегда кричали особенно громко, чтоб мама успела придавить папироску и заткнуть бумажной пробкой бутылочку. Кстати, рюмки или стакана в кухне не было. Мама делала глоток прямо из бутылки, всего один глоток. И припечатывала горлышко скрученной газеткой.

Когда стали возвращаться реабилитированные, был момент, когда Леля подумала: «Я тоже запью…» Но взяла себя в руки, тем более что у Василия Кузьмича все именно в этот период пошло хорошо: его удачно перебросили на реабилитацию. Она как-то по дури возьми и скажи ему:

– У тебя жизнь, как у тетки Маланьи, помнишь сторожиху на даче? Она, когда умом трогается, то ничего плохого не делает, только строчит и распарывает, строчит и распарывает. Вот и ты – то одно, то другое.

Он тогда ее ударил, первый и последний раз в жизни. Впрочем, так бить два раза и нельзя – конец случится. Она ведь прямо на пол кухни упала, правда, пока падала, сообразила сориентироваться, чтоб не на угол холодильника, но челюсть он ей хорошо с места сдвинул. Пришлось частным образом ставить шины, исправлять прикус. Она тогда носила газовый шарфик на голове так, что он, спускаясь, слегка прикрывал ей левую щеку и подбородок.

– У меня экзема, – говорила она, едва раздвигая губы.

– Извини, – сказал Василий Кузьмич на другой день, когда уже вернулись от врача. – Но впредь думай, что говоришь… При чем тут Маланья? Я выполняю свои прямые обязанности.

– Ты меня тоже извини, – ответила она ему. – Я ляпнула, не подумав.

Раненой челюстью она потерлась об его рубаху, уловила запах чистого тела и немножечко пота, ровно то количество пота, которое принять можно, ибо оно свидетельствует о нормальном протекании жизненных процессов. А это хорошо, замечательно, что у Васи процессы идут, что он живой и чистый, но тут же почему-то подумалось странное – покойники тоже пахнут, у них тоже идут процессы, невероятная это штука, человеческая жизнь и смерть, и то и другое вырабатывает запах, то есть происходит химия, Но – Боже! – какие же разные химии! Леле хотелось размышлять об этом дальше, углубиться в запахи гниения и секреции, разобраться в этом до конца.

Василий Кузьмич сказал ей, что он случайно, попутно с другим делом, делом их сотрудника, узнал одну вещь… Сотрудник был тоже… того… в смысле… убран, а теперь вот с ним проблема. Специфическая, можно сказать. Он был крутой малый, что да, то да, никто не отрицает, он применял силу и прочее, но ему ведь потом, – тебе это должно быть сейчас особенно понятно – уже другой малый своротил челюсть, и его в конце концов справедливо шлепнули, так вот как с ним быть? Сегодня – в смысле реабилитации? Это только сморкачи-интеллигенты могут думать, что у них были простые дела, а сейчас людей выпусти – и все, Ха-ха! Так вот, к чему все это?.. За этим их малым, с которым он не знает пока, что делать, потянулась цепочка, вылез профессор-скрипач, знаменитый педагог, а за ним знаешь кто? Ваш Николай… Я листаю, листаю, и вдруг раз – глаз зацепился, что-то вроде знакомое.

– Ну! Ну! – Леля прямо завертелась вокруг себя от возбуждения.

– Вот тебе и ну… Там, конечно, нет никакого дела, но вел Николай себя неграмотно. Во-первых, хамил… Меня это кольнуло. По какому ж праву ты хамишь?

– В его-то положении! – добавила Леля.

– В любом положении хамить нехорошо. А ваш просто не отдавал себе отчета, где находится…

– Он сроду такой был! – возмутилась Леля.

– Все-таки зря туда не заберут, – продолжал Василий Кузьмич, напрочь забыв, что в данный момент находился на процессе реабилитации, – не заберут, – внутренне набухал он. – Ты молодой, комсомолец, ты осознай, ты поищи вину в себе, как и положено, а он – в ор, в оскорбления… Знаешь, это судьба. Наш малый тоже был с характером, и можно понять, если в твоем кабинете тебя называют фашистом… Нехорошая в результате получилась история, но Николай неправ больше. Он начал. Наш тоже, конечно, не прав… зачем ногами, если есть, к примеру, карцер? Это я тебе рассказал под большим секретом, ни в коем случае за пределы нашей семьи – тебя и меня – это выйти не должно. Но ты знай, чем приходится заниматься…

– Да знаю, знаю…

– Ну, это тебе кажется… Со стороны легко знать, а тут ведь вникание требуется… Пусть Николай взят неправильно… Я согласен… Но поведение…

– Я же говорю, он сроду такой, сроду!

– Это неважно, какой он сроду. Что за странная постановка вопроса… Мы все какие-нибудь сроду. Но ты хоть понимаешь, что в этих местах не имеет значения, какой ты сроду, там важно: советский ты человек или, извиняюсь, не советский… С этой точки зрения…

– У нас стали про это забывать…

– Мы на этом еще навернемся… Поверь мне. С точки зрения – советский, не советский – Николай виновен, я тебе скажу это между нами. Он так проявился. Я не напишу про это, я уже сделал реабилитационное заключение, но ведь вот тут есть и ненаписанное…

Он тронул то место рубашки, которое плотно обтягивало левую половину груди и к которой совсем недавно Леля припадала поломанными зубами. Ей снова захотелось это сделать, но она не решилась, потому что Василий Кузьмич остался в этой позе – с приставленным к груди пальцем – и стоял долго, и видно было, страдал от охвативших его мыслей и чувств. По тому, как ходили желваки, а серые глаза как бы наполнились влагой, которая осторожненько стояла, не шевелясь, боясь пролиться, можно было судить о силе воли человека, который может держать в руках все свои физиологические процессы, а Колюня, например, будь он проклят, царство ему небесное, нрав свой паскудный сдержать не мог. Никогда! Такое заварил. Ее ведь тоже вызывали кое-куда в то время и сказали про брата. Она не кричала в том кабинете, Господи, какой там крик? Она только что не на коленях ползала и все объясняла, объясняла, что было у отца три дочери, одна, правда, Танечка, умерла совсем маленькой, и один сын. «И вы понимаете, дорогой товарищ майор, как они его избаловали – единственного. Отец и мать. Все ему! Все! Захотел скрипку – пожалуйста, ну скажите, зачем ему скрипка? Вы знаете, как мы мылись? В одном корыте, а ему – ему! сыну! – мать грела воду отдельно, совсем в другой день. Мы все терлись хозяйственным мылом, а он розовым. Товарищ майор, я ничему не удивляюсь, ничему! Такое воспитание может все сделать, любое предательство. Я говорила: мамочка, дай мне кусочек розового, я же девочка. Ну что вы! Мать прятала мыло для своего любимчика на шифоньере. Товарищ майор, что я должна написать и где? Вы знаете мою работу. У меня безупречная анкета, безупречная. Я беспощадна к врагам, это во мне мужское… Да! Да! Не обращайте внимания, что я так выгляжу. Спасибо за комплимент, но это не имеет никакого значения, когда речь идет о Родине… Я согласна быть кем хотите, любым уродом… Не имеет значения… Спасибо, вы так хорошо меня понимаете… Даже не сомневайтесь во мне! Никогда! Нет, нет, я не скажу мужу… Он ваш коллега… Знаете? Все знаете? Но раз вы говорите, значит, так и будет… Не скажу…»