Тут Розу так начало колотить на кровати, что страшно стало.

– Розочка! Деточка! – держал ее старик. – Так это ж когда было! Успокойся себе на здоровье. Посмотри на себя в зеркало, ты уже взрослая женщина, у тебя диссертация на мази, ты, если честно, уже и не помнишь ни войну, ни свою маму. Ты просто на курорте злоупотребила солнцем, и от этого у тебя нервная реакция…

А Розу подолжало гнуть так, что Нюра сказала:

– Бери белую чистую простыню и накрой ее, а я сниму икону. Это похоже на родимчик, только я сроду не знала, что это может быть у взрослых. Но кто его знает, она детство свое вспомнила и болезнь оттуда вызвала.

Но Роза вдруг выпрямилась, глаза огромные, и свет от них идет такой жуткий, не светлый свет, одним словом.

– Ненавижу! – сказала. – Ненавижу! Ненавижу этот мир, где с людьми можно поступать как угодно. Убивать за то, что черный, носатый, рыжий, картавый, за то, что не так сказал, не так подумал. И конца и края этому нет. Одни уходят, а другие приходят, и все одно: убить! придушить! сломать!

– Ты не права, Роза, мы фашизм победили!

– А где ваш Колюня? Где? А где мой приятель, которого взяли за то, что он поэт и писал задом наперед. Нет! Нет! Этому нет конца. Да спрячьте вы вашу дурацкую простыню! Никакого у меня родимчика. Просто во мне сейчас что-то кончилось, а что-то родилось…

– Ну, Роза, ты горя не знаешь… Если так говоришь… Мы тебя что – плохо кормили? Или одевали хуже Лизоньки?

– Да Господи. Разве я про вас? Родненькие вы мои! Какое нынче число?

– 21 августа, Роза.

– Замечательно. В этот день шестьдесят восьмого года ваша приблудная Роза родила злость. Я иду, дедуля, на них на всех.

– На кого, деточка?

– На человеконенавистников. Какую бы они форму ни носили. Фашисты, коммунисты, буддисты,

анархисты… Дедуля! Я готова…

Такое началось с ней горе. А разве для горя они ее спасали? О ней потом даже в газетах нехорошо писали, мол, клеветница и прочее. Леля, конечно, раз и навсегда: через порог моего дома эта потерявшая совесть ни ногой. Она не просто от Розы отреклась, она еще и написала, куда надо, объяснив подробно, что неблагодарную девчонку в войну спасли простые советские люди, а она им вместо спасиба – позор на голову. Ниночка тогда как выпрыгнет, как выскочит!

– Это, – закричала, – при чем? Да, я спрятала младенца, так что, по-твоему, теперь этот выросший младенец не может думать как ему думается?

– Не может! – кричала Леля. – Он должен все помнить и говорить спасибо!

– Да пошла ты в задницу со своим спасибо, если оно человека по рукам вяжет. Это уже не благодарность, хомут какой-то, а не свобода, о которой ты больше всех трандишь.

С их Ниночкой, конечно, тоже не соскучишься. Поперек себя шире, все ногти в навозе, одышка страшная, хотя какие там годы, а криком кричит о хомуте и свободе. О какой, детка? Ну, ты разве не свободна? Смотри, у тебя во дворе все прямо поет от высокой урожайности. Муж тебя любит, хоть обнять тебя можно только сегментарно. Дети – слава Богу. Тогда еще Лизонька замужем не была, и упор старики делали на ее диплом с отличием, не какой-нибудь периферийный, а московский, университетский. Роза – тоже в полном порядке в смысле жизненного положения. Объясни, Ниночка, зачем ей эти диссиденты, будь они прокляты? Не тридцать же седьмой? Все-таки полегче в смысле дыхания. А эта толстуха Ниночка кричит: «Кто-то в семье должен долбить стену!» – «Зачем долбить стену в доме, где живут люди?» – «Человеку в жизни нужно иметь хотя бы два выхода. Хотя бы два!» – «Зачем, Ниночка, ходим в одну дверь, и слава Богу!» – «Папа! Тебе это не понять, поэтому не вникай. Просто помни про Дусю, Колюню, Еву, и все. Помни и благослови Розу!» – «Девочки мои, не было бы беды…» – «О, папа! Какой тебе еще беды?»

Старик страдал от двух причин. С одной стороны, он помнил брата Никифора, и та старая Никифорова злость ему симпатична не была, а уж чем она кончилась – и говорить нечего. Но Никифор был человек необразованный и именно потому с толку сбитый. Роза же – умница, высшее образование, вопросов нет. Почему ж она не может понять такую простую вещь – нам не костры надо разжигать. Все спалим дотла… Иначе не можем. С другой стороны, права Роза, права! Так давно и так плохо живем, что от брехни в горле, сердце, мозгах короста наросла. Шелудивыми стали не снаружи – изнутри. А это совсем дело страшное. Девочки – Ниночка и Леля – будут плохо умирать, он знает – скорей всего от этого. Мы ведь умираем не потому, что перестали делиться клетки, мы умираем оттого, что все вокруг нас из жизни выталкивает. Смерть – это тоже, если хотите, роды, отторжение, завершение цикла. И если тебе пришла пора, то есть ты созрел, то можно и при здоровых клетках – тю-тю… Такая вот штука.

Очень расстроилась Нюра. Она к старости вообще стала тонкослезая, чуть что – мокредь под глазами. Ну, чего ты, чего? Боюсь, Митя, боюсь. Роза в слове у нас резкая, Как бы ее не репрессировали. Нюра слово это всегда употребляла точно. Взяли их соседа-завмага за воровство, Нюра говорила – посадили. А вот Колюня, Дуська, заполошная мать его (думая о ней, Нюра всегда слабела, лбом прижималась хоть к чему: притолоке, стенке, дереву, – и тихонечко так, слабенько взвывала. Старик однажды не выдержал, дознался. «Виновата я, виновата! – шепотом сказала она ему. И тут же закричала: – Чего ты ко мне пристаешь? Ну, остановилась я… Ну, вздохнула тяжело… Делов! Приходят же к нам покойники или нет? Приходят как пить дать… Куда ж мы от них денемся») – так вот все они – репрессированные. Простая Нюра женщина, а оттенок слов чувствует хорошо. Но при чем тут Роза? Девочка живет в Москве. Работает в институте. Муж у нее тоже большие надежды подает по биологической части. А время? Какое у нас время? Теперь так просто не берут. Если совсем честно, то брать, конечно, есть кого. Очень уж много ворья и жулья. И не прячутся. Живут, как честные, с полным к себе уважением. Вот это самое что ни на есть противное. Куда делись понятия? Я иду, нормальный старик, живу с пенсии и немножко с меда, вся моя жизнь – как стекло, не в том смысле, что я ой-ой-ой какой чисто расчудесный, а в смысле – все в ней видно. И идет мне навстречу жулик большого калибра. Он и вор, и брехун, и удавку накинуть может, а в руке у него партбилет, а под жопой должность номер один, и хоть он тоже как стекло, и все всё о нем знают, но на улице ему в пояс, потому как от него зависят, а я просто старый пердун. И если этот начальник узнает, что я оградку вокруг Танечки раздвинул, меня вполне могут судить, просто за милу душу. Если их что остановит – Леля и ее муж Василий Кузьмич. Их тут уважают. Когда они заезжали после курорта, май был как раз. Первое Лицо наломало персидской сирени, и само приподнесло его Леле. Та сдуру закурлыкала, почему-то подумала, что это ее женской сути подарок, но хмырь двусмысленного толкования букета допустить не мог, не для того он вытоптал под сиренью газон. И хоть улыбался он Леле, как самец-производитель, отчего у Лели спинка стала пряменькая, а бюстгальтер напрягся и обнаружил все свои швы и складки, говорил же он те слова, которые были ему нужны: «Мы хоть и на периферии, а партийные кадры Москвы знаем и любим. Как там Леонид Ильич? Хворает, говорят? Молочные ванны помогают с элеутерококком? Джуну, конечно, привлекли для консультаций?»

Интересно было наблюдать за бюстгальтером. Как он скисал, принимая повседневные формы. Так вот после случая с Розой и слов Нюры о том, что может случиться, если Роза не укротит родившуюся в ней злую энергию, старик решил, что нужно предусмотреть все. И возможность репрессий, и возможность смерти туповатого, но смирного Леонида Ильича, – а кто там после объявится? – одним словом, сам о себе не позаботишься, кто о тебе позаботится?

Вот тогда он стал писать в свои тетрадки факты своей жизни и возможные последствия от этих фактов.

Например. Ниночка и детки были на оккупированной территории. Если опять за это начнут таскать, справка о ее участии в партизанском отряде

прилагается. И действительно, прилагалась четырежды разорванная бумажка, старательно выклеенная на картоне. Когда-то в сердцах Ниночка ее рванула с криком: «Я что? Детьми рисковала из-за этой бумажки? Да пошли они все…» Он тогда поднял ее и тихонько наклеил. Откуда мы знаем, что нас ждет? Так по деталям, по мелочи вел старик реестр. Дошло дело и до собаки. Ведь он умрет раньше Нюры – это ясно. А собака в свою очередь может пережить Нюру. Тогда ее путь будет определен категорически – живодерня. Народ у нас пошел крутой, своя, человеческая жизнь копейки не стоит, а уж собачья?

Надо сказать, что после того, первого раза старик бывал у Женьки, старой Колюниной пассии, еще и еще. Нюра про это ничего не знала, что уж, конечно, странно. Болтливый наш народ по всем правилам должен был ей это донести в уши. Не донес. В этом было даже что-то плохое, какая-то перемена народного естества. Что ж сталось с вами, люди, если вам неинтересно, зачем это я беру свою палочку с лошадиной мордой и прусь далеко от дома к чужой бабе? Старик думал: Нюре донесут, я ей все объясню, и мы пойдем тогда к Евгении вместе. Будет Нюре подружка, когда меня не станет. Но Нюра так ничего и не узнала. Берет он свою палочку, а она ему: «Ты, случаем, не в сторону Нелеповки? Глянь там в сороковом магазине мойву. Но сначала понюхай, а то у них лежит, лежит и заванивается». Что он делал, когда приходил к Женьке? А ничего… Приходил, садился на табуретку, Женька рассказывала, как болит у нее культя, «аж до паморок». Говорила и то, что обычно мужчине не говорят: «Мажется у меня, дед, и мажется… Наверное, рак… Но глянь, я ведь с тела не спала, а раковые, они ведь худеют до скелета». Иногда угощала его, если попадал к ней во время еды. Готовила Евгения грубо, но вкусно. Туда-сюда накидает в чугунок крупными кусками все, что в доме найдет, поколдует с какими-то травками, глядишь – так все сочно, так духовито, что уже и не откажешься попробовать. Подливку Женька вылизывала кусочком хлеба и обязательно пальцами. Да как же так можно? Да что мы – дикари какие? Ты б еще и языком тарелку лизала. А тут, у Женьки, все это терпел. Даже не то что терпел, просто это его никак не раздражало и не задевало. Однажды он ей сказал: «Когда нас заховают, возьмешь собаку, Шарика». – «Так у меня ж рак»,– гордо так сказала Женька. Получалось, при наличии такой важной болезни дворняга ей как-то не личит. «Не думаю, – ответил старик. – Ты, кроме ноги, здоровая». – «Почему это?» – обиделась Женька. «Пищу твою больной организм не принял бы. Она у тебя… Со звоном… У тебя внутри все колом встало бы, если б что…» – «Пища как пища, – ответила Женька, – не кацапская».

10

Теперь Женька висела на своих костылях и смотрела на Ниночку, а собака, умница, ничего, не загавкала на чужую, а наоборот, вышла на середину кухни и стала громко чесаться. Вроде поняла, судьба, мол, моя решена, можно и блохами заняться.

– Слава Богу! – перекрестилась Ниночка. – Слава Богу! – Она подала Женьке табуретку, подумала и предложила: – Наливку не хотите? От мамы осталась…

– Она так все тайком и баловалась? – спросила Женька.

– Стеснялась, – ответила Ниночка.

И когда они уже глотнули из стареньких треснутых чашек, которые всегда жили в летней кухне и даже на зиму не перебирались в дом, Ниночка вдруг сообразила, кто перед ней.

– Вы? – уточнила.

– Ну… – сказала Женька.

Потом на пороге появилась Лизонька.

– Ничего себе! А я что, собака?

Наливать было уже нечего, пришлось дать ей глотнуть из Ниночкиной чашки.

– Воды! Воды! – закричала Лизонька. – Это же невозможно сладко!

Потом заявилась Роза, кивнула Женьке, села на чурбачок, закурила. Пришла и Леля, и прежде всего сказала твердым голосом:

– У меня послезавтра пленум. Еще надо читать материалы.

– Ну, и отваливай, – сказала Ниночка.

Скандал бы случился определенно, он уже вполне накопился в воздухе летней кухни, плотный и горячий, и только искал себе жертву, которую легче всего запалить с обоих концов.

– Если вы оставите деньги, – сказала Женька, – то я справлю и девять дней, и сорок. А хотите – сами. Мое дело предложить.

– Да! Да! – закричала Леля. – Конечно, оставим деньги…

– Нет, – тихо сказала Лизонька. – Это не по-людски. Спасибо, конечно! Но тут должны быть свои люди, родные…

– Она – своя. Наша, – громко, на всю кухню прогремела Ниночка. – Она – Женя, Колюнина невеста.

Про невесту уже успела услышать Анюта. По ее не вымытой еще после сна мордахе можно было прочесть, что она думает обо всем об этом. Невеста та еще! Старуха с протезом торчком поперек кухни, лицо у невесты от наливки пошло пятнами, а челюсть так отвисла, что хоть кидайся ее подвязывать.

– Да ну вас, скажете, – смутилась Женька. Жених и невеста, тили-тили тесто, тесто засохло, а невеста сдохла…

Анюта захохотала. Ничего! Не слабо!