– Сколько нужно денег? – делово спросила Леля.

– Ты езжай себе, – сказала Лизонька, – а мы остаемся на девять дней… Я сейчас птица вольная, каникулы, а Роза возьмет за свой счет. Отвезешь ее заявление. А вот сорок дней, – Лизонька повернулась к Женьке, – тут вы нас выручайте, Христа ради.

– Какой разговор! – махнула рукой Женька. – И панихиду закажу, и узвар сварю, и кутью. Мне деньги только на водку надо.

Стали считать, сколько надо будет водки, но тут собака аж зашлась от лая. С большой палкой вошли во двор молодые мужик и баба.

– У нас ордер, – сказал мужик, – так что, – он развел руками, – все вокруг мое.

– Вот видите, – удовлетворенно сказала Леля. – Живые люди… Пришли…

– А мы дохлые? – спросила Ниночка. – Вчера только похоронили, чего ты так бежишь? – Грубо так спросила.

– Десять лет уже бегу, – зло сказал мужик, – так что мне, можно сказать, невтерпеж.

– Вот там! – показала на уборную Анюта.

И неизвестно, чем могла кончиться эта парламентская беседа, если бы не Женька. Она вышла из кухни и сказала:

– Петя! Девять дней отметим, и вселяйся. Раньше нельзя. Покойники этого не любят. Будут ночью приходить, душить будут… Это ж только так говорится – покойник, а на самом деле, если что не так, такое устроят…

– Ой-ой! – заверещала женщина. – Я боюсь!

– Не бойся, дурочка, – продолжала Женька. – Огляните все, прикиньте, что у вас будет и как, а после девяти дней – грузитесь.

– Потом посмотрим, потом, – женщина тянула Петю со двора.

Леля не выдержала, вмешалась.

– Это все чушь, – сказала она громко. – Могли бы люди переехать и сразу… Натерпелись, наверное…

Так получалось, она тут одна сочувствовала, а остальные были черт-те кто. А собака возьми – и завой. Да так тяжко, так надрывно.

В общем, убежали новые квартиросъемщики. Поднялась и Женька, но ее не пустили. Решили завтракать вместе. Сказали же: своя. Наша. И потом собака воет – надо помянуть. Где у нас бутылка?

Потом все пошли на кладбище. Из-за Женьки мероприятие было и долгим, и медленным, но, как ни странно, очень родственным. Даже Леля перестала трандеть о своем пленуме, а шла как простая баба в черной хусточке, которая идет на кладбище к матери.

Вчера все было суетливо, нервно, комом. Хороним, как и живем, с выпученными глазами и непременной сварой. С одной стороны, Леля сказала: как же без музыки? Она, что, нищая, наша мама? Но тут пришли соседки – музыка музыкой, ваши партийные дела, а без церкви тоже нельзя. Покойница, слава Богу, человек крещеный, старый, так что хотя бы предание земле надо совершить по обряду. Согласились. И с тем и с другим. Получилась кутерьма. Старушки ждали, пока уйдет музыка, а музыка ждала денег и гремела своими трубами дольше, чем надо, считая, что родственникам это должно понравиться, поскольку они из Москвы. Везли Нюру на машине, но только до ограды кладбища, дальше машины не пускали. Дальше на руках. Но то ли народ пошел хлипкий, то ли Нюра отяжелела, но команду несущих пришлось менять трижды. А это, значит, трижды вязать полотенца на рукава. Ниночка нервничала – не хватит материи. Как раз тогда был по всей стране дефицит полотенечного, хорошо, что магазин это понимал и дефицит продавали в нужном количестве по «мертвой справке», как и тюль, между прочим. Сама же эта продажа совершалась в отделе для новобрачных. Как говорится, что ни сделает дурак… Ниночка не выдержала в магазине, стала возмущаться дурью, но, честно говоря, никто ее не понял. Чего ты, тетка, шумишь, если все тебе продают? Лизонька потом стала ее успокаивать: ну, привыкли люди, привыкли. «Мы, мама, удивительно привыкаемый народ. Мы – убиквисты». – «Народ-идиот», – сказала Роза. Леля подняла бровки до самых корней своих седеющих волосиков. «Ваш народ, конечно, лучше?» – «Что значит мой?» Леля плечиками дернула. «Ты что, тетушка, антисемиткой стала, что ли?» – «Нет, это ты про наш народ такое говоришь!» – «Так я тоже ваш народ, не знала, что ли?» – «Но у меня, например, за мой народ гордость!» – «Ну и зря. Чем гордишься-то?»

Это на похоронах! А люди, которые чужие, ушки топориком подняли, вникали с чувством. Чего это родственники тихо лаются? Наследство делят? Господи, какое наследство! Нюра – голь перекатная, одни пустые баночки из-под заморских штучек-дрючек оставила. Интересно, банки сама выела или они ей уже пустые достались? – задавали себе вопрос люди. Поминали Нюру хорошо. Не оставила она после себя злобы, сказала одна старушка. Это дело сейчас редкое, мало кто злобы не оставляет, уйти – уйдет, а злоба так никуда после него и не девается. Мы ею дышим. У! Милая! Оттого и живем так, что злобой дышим… А у Нюры в хате хороший дух… Чистый…

Так было вчера.

Сейчас же на кладбище шли медленно, налегке и освобожденно. Копытила костылями дорогу Женька, как выяснилось в дороге – Евгения Харлампиевна.

– Это все равно стрезва не выговорить, – сказала Роза.

– Ну так зови просто – тетка Женя, – миролюбиво предложила Харлампиевна. – А смолоду звали Жекой. Жека, Жека… Как собаку.

– О! – тут же влезла Анюта. – И я так буду вас звать: Жека Лампьевна.

Лизонька двинула дочь по загривку. Но надо же! Так ее и стали звать, сначала в шутку, а потом пошло-поехало. Во всяком случае, пока добрели до могилы, Жеку Лампьевну уже утвердили окончательно.

– Вы не обижаетесь? – спросила Лизонька.

– Наоборот… Рада. Нравится… Отчество, действительно, не для языка, а так получилось покороче… А Жека – вроде молодость. Колюня ваш, между прочим, иногда вообще называл меня Жекс. Я ему… что я, парень? А он мне: Жекс – имя будущего. Железный комсомол страны. В конце века только такие имена и будут. Никаких там Вань, Коль… Жекс, Фарб, Макс, Юкс… И начнет придумывать, и начнет…

– Мне нравится Жекс, – сказала Анюта. – Я буду вас звать Жекс.

Но это уже не прижилось. Так оно в жизни всегда – одно прилипает сразу, а другое лепишь, лепишь – ни в какую…

На могилке поправили венки, распрямили ленты, руками подобрали землю, было им всем в оградке тесно, но не толкались, по-хорошему тесно, по-родному.

– Надо потом поставить всем памятнички, – сказала Лизонька.

– А можно один большой, а на нем три названия, – сказала Жека Лампьевна.

Когда уходили, она перекрестилась, Анюта посмотрела – и сделала то же. В другой бы раз Леля определенно вмешалась, но тут она – как не видела, хотя видела, даже на Лизоньку чуть скосилась, куда, мол, ты, мамаша, смотришь, а мамаша на это просто заплакала. Ниночка стала закручивать проволокой дверцу в ограде, Роза чистила юбку от земли. Короче, перекрестилось дитя – и на здоровье.

Обедать со всеми Жека Лампьевна отказалась. Сказала, что придет на девять дней, а вот собаку заберет сейчас. Пусть привыкает к новому месту. Так они и ушли – Шарик и Жекс.

– Жизнь наша собачья и на костылях, – сказала Лизонька, глядя им вслед.

– Ты куда это, мама, вставишь? – спросила Анюта. – В какую статью?

А вечером вдруг выяснилось, что, конечно, все замечательно, по-людски и по-хорошему, но оставаться на девять дней все-таки не получается и, видимо, придется принять предложение Жеки Лампьевны.

– Нет, – сказала Лиза, – вы как хотите, а я остаюсь точно.

– И я, – это влезла Анюта.

– Оставайся, – вздохнула Ниночка. – А я еще пять дней не приеду – у меня все в огороде будыльем зарастет. Потом и не прополоть. Пусть меня Бог и мама простят.

– Нечего и думать, – сказала Леля. – У нас ведь живая жизнь. Если мы, хороня, будем сами замирать на несколько дней, все просто встанет!

– Все и так давно встало, – засмеялась Роза. – Но у тебя, мама Нина, причина уважительная, езжай, поли свое будылье. Вот это истинно живое дело. Я же лично возвращаюсь потому, что вся институтская сволота никаких дней мне за свой счет не даст, а при случае использует все против меня же. Мне лучше гусей не дразнить, хотя это все так мерзко, так противно, просто сил нет!

– Ладно, – сказала Лизонька, – езжайте. Посмотрите, может, возьмете что на память, все ведь куда-то надо будет девать…

Рылись в шкафчиках, ящиках, чемоданах… Лизонька подумала: как хорошо, что дедулин пакет уже в моей сумке. Сейчас бы нашли, и что делать? Обиделись бы, почему он – мне? Застыдились бы, что пять лет прошло, а никто его так и не заметил.

Так уж вышло, но каждый забирал свои же подарки. Леля – две дорогие фарфоровые чашки с блюдечками, которые так и стояли в сто раз выцветшей ленте. Что за народ, что за народ? Им делаешь хорошо, а им вроде и не надо! Так и не тронули. Забрала она и толстую индийскую кофту, которой Нюра очень хвасталась, но из полиэтилена так и не вынула из-за маркости розового цвета. Взяла Леля и новое ненадеванное шерстяное белье, Нюра все откладывала его носить. «Да разве мне нечего надеть? Еще ж и старое хорошее!»

Ниночка отложила себе шерстяной плед, желтый в коричневую клетку. Ею же купленный чайник со свистком, как обнаружилось, тоже ни разу в ходу не бывший. Как был на дне прилеплен ценник, так и остался.

Роза попросила икону. У Лизоньки сжалось сердце. Она сама на нее, что называется, глаз положила, противное, мерзкое поднялось в ее душе, ты, Роза, все-таки не родная нам, это я прямая внучка, к тому же, извини, икона православная… Такая муть пошла горлом…

Пришлось выкрикнуть:

– Конечно! Конечно! Бери! Бери! Обязательно бери!

– Ты себе хотела? – печально спросила Роза.

– С чего ты взяла? – криком кричала Лизонька.

– Ну, тогда прости, что не уступаю. Но мне это надо. Надо!

– Интересно, зачем? Ты верующая? – своим производственным голосом спросила Леля.

– Когда начнутся погромы, – четко сказала Роза, – а они обязательно начнутся, ведь надо же будет в конце концов найти виноватого, я ею оборонюсь. А чем еще? Чем? – закричала Роза. – Это ж какие-то святые люди были, мама Нина, дедуля, бабуля. Спасали! Ну, случись у нас сейчас какая-то беда – будем спасать?

– Конечно, будем, – твердо сказала Леля. – Не сомневаюсь ни минуты.

– Никто никого спасать не будет. Вопросов нет, – ответила Ниночка. – Да и тогда… Ты не думай, Роза, никакие мы не святые… Я твоего отца любила, паразита проклятого, думала, вернется с фронта, а я ему спасенную дочь предъявлю, и он, паразит такой, оценит меня. А бабуля вообще была против… Так что… Что там говорить? Сколько людей тогда стучало в окна, возьмите ребенка, спасите ребенка, что, многих спасли? Да тебе одной, считай, повезло из-за моей дурной любви. А сейчас?.. Да Господь с вами, своих, кровных кидают направо и налево, а то чужих… Плохие мы люди, Роза, стали, плохие…

– Почему, бабушка, плохие? – спросила Анюта.

– У тебя мать книжки сочиняет, пусть объяснит. А я только знаю, что знаю. Плохие. Дерьмо.

– Бабушка не права, – ласково, педагогически сказала Лизонька. – Люди всякие. И хорошие, и плохие. Так всегда было, есть и будет. Иди лучше спать.

Так она и пошла – с места не тронулась.

– Все остальное барахло пусть берет Жека Лампьевна, – сказала Нина. – А захочет – пусть продаст.

С тем и уехали.

Девять дней были тихие, тихие. Пришли только алкаши и нищие. Алкаши все выпили, нищие все съели. Лизонька разрешила взять, кому что во дворе приглянется. Жека Лампьевна вынесла во двор разную одежду, одеяла, подушки, то, что себе решила не брать. Интересно было наблюдать, как брезгливо рылся во всем этом народ. Не то что – хватали, хапали, а выбирали с выражением лица – ну и чепуху же вы людям предлагаете! Лизонька вся аж залилась от стыда, а Лампьевна засмеялась:

– Ничего, ничего! Все разберут. Это они для понту гордые.

Действительно, разобрали все.

Уносили железные спинки кроватей, навесные шкафчики, банки всех калибров, ведра, слегка пожухлый столетник, старую обувь, лопаты, рукомойник, половики, стулья, тюль с окон, выцветший абажур, лампу «синий цвет», китайские тазы и тазы алюминиевые, чайник, чесучовый костюм, чуни-галоши, коромысло, бочки для солений, цинковую ванну, кочергу, угольный ящик, сито, пестик от ступки, старые разделочные доски с выемками, трещинами, щербинами, кружки, ковши, «четверти», подойник, запас пшена в стеклянной трехлитровой банке (остальные продуктовые запасы Лампьевна взяла себе – сахар, муку, соль, перловку, вермишель, а от пшена у нее, сказала, изжога, прямо хоть караул кричи), крышку от улика, старую медогонку, сетку от пчел, ночные горшки…

Когда Лизонька осталась одна в пустом дворе, ей показалось, что резко и враз похолодало. Смотри, подумала она, как испортилась погода. Подошла к градуснику, прибитому к окну – жарко, как и было. Холод шел от пустоты дома и пустоты двора, это было ненаучно, неправильно, но было чистой правдой. Казалось, что ледяной ветер свистел на брошенных, оставленных вещами местах, и хотелось срочно, немедленно уезжать, уходить, бежать, но именно это и стыдило: от чего бежать? Но я же не хочу! Я ведь толкусь здесь девять дней, я длю это свое пребывание тут, зачем же меня в шею? И кто? Какой-то иррациональный холод ниоткуда, который не определен никакими вихревыми потоками, а существует по неким другим законам? По каким? О Господи, вразуми меня!