Эх, вечно она готова gettare le perle ai porci, как говорят в Италии… метать бисер перед свиньями, как говорят в России!

Хотя, между прочим, как слышал Литта, Пачини после Юлии переметнулся в объятия не чьи-нибудь, а самой Полины Бонапарт, герцогини Боргезе, сестры великого Наполеона… Премьера его оперы «La schiava in Bagdad», «Багдадский невольник», состоялась сначала в ее дворце, а только потом – в Teatro Carignano в Турине!

Ладно, Пачини – еще ничего, мрачно кивнул сам себе Литта. Это было еще небольшое зло.

Но Мишковский явно из породы этих самых porci. Зачем же его принесло – с такими двусмысленными подходцами? Что ж там еще стряслось?

А что-то стряслось, это очевидно…

Литта молча смотрел на визитера – молча, ни о чем не спрашивая, но так настойчиво, что Мишковский заерзал и принялся дергать за концы веревочки, которой был перевязан его пакет:

– Извольте взглянуть, ваше сиятельство.

Он развернул пакет, и Литта увидел кипу бумаг, написанных почерком Юлии.

Письма, любовные письма, мелькнула мысль. Эта дурочка стала любовницей управляющего, и теперь Мишковский хочет ее шантажировать. Ясно… Неясно только, сколько этот пройдоха запросит за слова любви и страсти.

Литте было противно читать эти самые слова любви и страсти, которые его дочь обращала к такому ничтожеству, как лукавоглазый Мишковский, но все же он заставил себя взять один листок. Нехотя скользнул по нему глазами – и оторопел…

Какая любовь? Какая страсть?!

«Сим удостоверяю, что я, графиня Юлия Самойлова, обязуюсь выплатить господину Мишковскому пятьдесят тысяч рублей».

«Графиня Самойлова берет на себя обязательство заплатить подателю сего сто тысяч рублей».

«Александру Яковлевичу Мишковскому выплатить по предъявлению письма сего семьдесят тысяч рублей»…

Юлий Помпеевич переворошил бумаги, не веря глазам. Цифры и буквы плясали перед ним, как маленькие чертенята в театре теней, и он никак не мог сообразить, на сколько же тысяч рублей тут расписок подадено.

Кажется, Литта безотчетно произнес это вслух, а может, Мишковский прочел его мысли, потому что он приподнялся и угодливо подсказал:

– Всего на восемьсот тысяч расписочек-с, ваше сиятельство.

– Что? – прохрипел Литта, разрывая шитый жемчугом ворот, который внезапно сделался тесен. – Что ты сказал?!

– Восемьсот ты… – начал было повторять Мишковский, но не договорил: пухлый, украшенный увесистыми перстнями кулак Литты врезался в его смазливую, хоть и жуликоватую физиономию.

Рим, 1827 год

Графиня Юлия Павловна Самойлова прибыла в «вечный город» в компании с доказательством своей супружеской измены после череды невообразимых скандалов, разразившихся в Петербурге.

Перепалки с мужем стали для Юлии привычными – собственно, она их даже сама желала устраивать, чтобы упрочить в графе Николае Александровиче желание развестись, – но страшная ссора с дедом и бабкой едва не лишила ее привычной уверенности в себе. Подлец Мишковский предъявил заемные письма графу Литте и едва не уложил того в гроб. По такому случаю бабушка, графиня Екатерина Васильевна, даже простилась с привычной ленью, соизволила подняться с любимого дивана, встала в патетическую позу и заявила, что внучку больше у себя не примет. Все-таки восемьсот тысяч рублей – непомерная сумма, и выдать на нее векселей невесть кому могло только совершенно безмозглое существо.

Оскорбленная Юлия кинулась к деду, но он держался непривычно сурово и сказал, что устал от ее причуд, а потому ей бы лучше сейчас уехать. В деньгах он ее стеснять не станет, но пусть Юлия знает, что ни одно из заемных писем оплачивать он не станет. Поэтому пусть рассчитывает лишь на те средства, которые у нее есть: наличные в дорожной шкатулке, которую будут охранять двое надежных слуг, и в виде векселей, которые он, Литта, выпишет своим знакомым банкирам в Париже и Риме. Если Юлии взбредет в голову посетить и другие города, ей прежде нужно будет заручиться финансовыми поручительствами у этих банкиров, а они станут надзирать за ее издержками и не допускать растрат.

Юлия разъярилась было, но скоро смирилась. Она вообще не способна была долго злиться, тем паче когда понимала, что набедокурила, да крепко. Однако неприятные ощущения, вызванные угрызениями совести, необходимо было развеять как можно скорее, поэтому она и в самом деле поспешно отправилась в путь, прихватив с собой любимую горничную Симонетту, всего одну карету с багажом и постелью, а в качестве комнатной собачки – юного Сен-При.

Сен-При вышел в отпуск по болезни (доктора подозревали чахотку и советовали отдохнуть от тягот военной службы) и отправился подлечить хворь в Италию.

Юлия сначала радовалась этому: мальчишка был хорош необычайно, что в танце, что в любви; к тому же графине Самойловой по-прежнему требовались веские доказательства измены – для вожделенного развода. Свободы она хотела с прежней страстностью, однако вскоре оказалось, что Сен-При такой же камень на шее, как и любой другой мужчина, который считает, что может предъявить на божественную Юлию хоть какие-то права и ограничивать ее возможности. Этим он мало отличался от законного – все еще! – супруга.

Слишком уж влюблен, глупец! И слишком самонадеян, если уверен, что может надолго привлечь такую женщину, как Юлия!


Едва Юлия и Эммануил поселились в одной из вилл, принадлежащих графу Литте, как узнали о похоронах очаровательной девушки, красавицы римлянки Аделаиды Демулен. Она утопилась в Тибре от несчастной любви. Конечно, хоронить ее на кладбище было невозможно (католическая церковь, так же как и православная, считала самоубийство великим грехом), однако Аделаида была так прелестна, добра, ее так любили все, кто знал ее, что люди тянулись в дом, где она жила: уронить последнюю слезу и осыпать гроб цветами, прежде чем бедняжку зароют где-нибудь в тихом, уединенном месте, на неосвященной земле.

Юлия ужасно растрогалась, услышав эту историю от своего мажордома, который объяснил, почему он отпустил нескольких слуг как раз в день приезда госпожи. Она тотчас простила эту ему оплошность и заявила, что тоже намерена отдать последний долг Аделаиде Демулен.

– Как странно, что у нее французская фамилия, – удивилась Юлия.

– Говорят, кто-то из ее далеких предков был француз, – пояснил мажордом. – Но девушка – истинная итальянка, прекрасная римлянка. Но, да простит меня синьора, я бы не советовал ей посещать дом покойницы.

– Это еще почему? – вскинула брови графиня.

Мажордом колебался, подбирая слова.

– Ну, что там не так? – нетерпеливо воскликнула Юлия.

– Да простит меня эччеленца, – вкрадчиво проговорил мажордом, – но, если вы туда отправитесь, ни в коем случае не упоминайте, что прибыли из России.

– Вообще я и не собиралась этого делать, – усмехнулась Юлия, – но все же можно узнать, почему нельзя?

– Да видите ли, – молвил мажордом, – прекрасная Аделаида покончила с собой, потому что ее бросил любовник… а этим любовником был русский художник. Теперь, конечно, при слове «русский» все начинают браниться и махать кулаками.

– Как интересно! – возбужденно воскликнула было Юлия, но тут же спохватилась: – Я хочу сказать, как ужасно! А кто этот художник?

– Не знаю имени этого злого грешника и знать не желаю, – благочестиво опустил глаза мажордом.

Юлия изобразила сочувственный вздох, но Сен-При видел, как горят ее глаза, и понимал, что интерес к этому русскому художнику, который стал причиной смерти прекрасной Аделаиды, уже поселился в ее сердце.

В ее равнодушном к бедам других, в ее жадном до удовольствий, в ее любопытном, ледяном, в ее пылком сердце…

Сен-При страшно не хотелось идти смотреть на покойницу, однако Юлия настояла. Она отлично умела вынудить его делать все, что ей угодно! И как же мстительна она была, как жестоко и утонченно заставляла расплачиваться за непослушание!.. Эммануил слышал, что есть такие зелья – гашиш, опий – которые лишают человека свободы. Раз отведав их, так к ним привыкаешь, что жить без них не можешь и на все готов, только бы попробовать снова и снова. Таким зельем стала для него Юлия. Чтобы вновь и вновь прикасаться к этому опьяняющему телу, Эммануил был готов на все. Она поработила его, она измучила его… Она лишила его воли и превратила в свою игрушку…

Ну конечно, Сен-При потащился за ней – потащился на Испанскую лестницу, неподалеку от которой, на виа Систина, как сообщил дворецкий, жила бедная modella.

– Кто? – переспросил Сен-При, и Юлия пояснила:

– Так итальянцы называют натурщиц. О, пойдем скорее! Ты увидишь их во всей красе!

Чуть не прыгая от нетерпения и предвкушения небольшого приключения, Юлия велела заложить коляску, и скоро она и Сен-При уже стояли около церкви Тринита де Монти, на небольшой площади, от которой вела вниз длинная широкая лестница в три пролета, с террасами и балюстрадами. Это была самая длинная лестница, виденная Сен-При: оказывается, в ней было 125 ступеней. Но гораздо интереснее, чем считать ступеньки, было глазеть на мужчин и женщин, одетых в яркие народные костюмы и сидевших на ступеньках там и сям.

Это выглядело необычайно живописно – в сочетании с ярким солнцем, голубым небом, белизной мрамора… Там были в основном старые люди, которые с наслаждением грелись под ярким и все еще жарким осенним солнцем. «Да, – почему-то подумал Сен-При, – не в одной России старые кости зябнут!»

Старухи вязали чулки, старики ничего не делали, а только поглядывали по сторонам, словно в ожидании художника, который запечатлел бы их живописность.

– Хм, – удивленно сказала Юлия, – но куда же подевались молодые девицы? Их тут обычно довольно много, и они поразительно красивы…

Одна старуха услышала ее слова и сообщила, что все девушки пошли на виа Систина, где нынче провожают в последний путь одну из их подруг.

И она махнула в сторону, куда-то туда, где между черепичными крышами моталось по ветру белье, развешанное для просушки. Дома там стояли стена к стене, дворов при них не имелось – едва можно было различить какие-то закоулки, что-то вроде полутемных каменных колодцев…

Где-то там находился и дом злополучной Аделаиды.

– Ах да! – воскликнула Юлия громко. – Я и позабыла!

И она быстро перекрестилась, обратившись к вершине церкви Тринита де Монти.

Сен-При глянул почти в ужасе.

Как забыла? Забыла, зачем они сюда пришли?!

Да, забыла…

Это было вполне в ее духе!

Она жила одной минутой, не жалея о прошлом, не заглядывая в будущее, исступленно наслаждаясь настоящим.

– Ну что ж, идем, раз пришли! – сказала Юлия и повлекла Сен-При к группе девушек, которые толпились на узком тротуарчике. По обе стороны квартала улицу перегородили козлами – чтобы веттурини не направляли свои экипажи мимо дома, где лежит несчастная покойница.

По пути Юлия заявила, что хочет купить цветов. Стоило ей это сказать, как многочисленные цветочницы с корзинками роз бросились к ней и принялись наперебой расхваливать свой товар. Каждый букетик стоил двадцать чентезимо. Чтобы ни одной девушке не было обидно, Юлия купила по букету у каждой из них и, чтобы не уколоться о шипы, обернула цветы своей тонкой черной шалью, которую прихватила в знак почтения к похоронам. Теперь она осталась в одном платье, по обыкновению алом, но солнце так палило, что было почти жарко.

– Ты не хочешь снять сюртук? – весело спросила Юлия, но Эммануила все время знобило (не зря его так охотно отпустили в Италию – здоровье поправлять!), да и неприлично было бы остаться на улице в одной рубашке. Он качнул головой.

Все девушки, пришедшие проводить Аделаиду, в знак траура покрыли головы черными косыночками, но это не затмевало яркости их наряда: цветные юбки, цветные передники, белоснежные сорочки, алые или черные вышитые короткие безрукавки…

– Какие красотки, верно? – прошептала Юлия, но Сен-При пожал плечами:

– Может быть, если бы я увидел их в окружении пейзажа их родных деревень, они были бы красивы, но разве ты не видишь, что город уже растлил их?

Ему и в самом деле казалось, что на каждом этом молодом лице лежит выражение какой-то нахально-вульгарной развязности, какого-то холодного бесстыдства. У девушек были откровенно бесстыжие глаза, будто у женщин определенного пошиба. Да такими они и были, продавая свою красоту за деньги. Свои черные глаза, свои черные волосы, свои яркие губы, свои оливковые, точеные лица…