– Моя грудь…

– Твоя грудь?

– Моя грудь слишком роскошна на этой картине.

– Твоя грудь на этой картине даже совершеннее, чем в жизни!

– Ах так?!

Звук шутливой пощечины.

– Мои глаза…

– Твои глаза?

– Знаю, что ты сейчас скажешь! Что мои глаза на картине даже обворожительнее, чем в жизни.

– О нет, это невозможно. Даже моя кисть не в силах передать красоты твоих очей, мое итальянское солнце!

Звук долгого, долгого поцелуя.

– И все же моя грудь…

– Погоди, не трогай меня, я устал. Что ты хочешь сказать?

– Тебя станут упрекать за то, что ты бросил меня на мостовую в самой соблазнительной позе, да еще обнажив мою грудь.

– Что поделаешь! Эпоха требует нагого тела! Ты же знаешь, как развращена публика. Поверь, я бы с удовольствием обнажил у тебя что-нибудь еще, но это сочтут неприличным критики-ханжи. Освищут! А к груди не придерешься, потому что на картине ты – мать, твоя грудь давала молоко младенцу… То есть я хочу сказать, грудь той красавицы-брюнетки, которую я «бросил на мостовую в самой соблазнительной позе», давала молоко ее ребенку.

– О, этот ребенок слишком большой для того, чтобы быть грудным. Хоть я не слишком много понимаю в детях, но мне кажется, ему лет пять, не меньше! А скажи, почему грудных детей художники вообще не изображают? Даже младенец Христос на полотнах всегда чрезмерно велик для того, чтобы его кормила Мадонна.

– Ты охальница и богохульница!

Звонкий хохот:

– Да, ты прав, я такая.

Снова поцелуй, страстный шепот, вздохи и смех.

– Еще знаешь, в чем ошибка? Я, которая лежу на мостовой, выставив все свои прелести на всеобщее обозрение, и я, прикрывающая двух дочерей, – мы слишком близко. Пристрастный взгляд не может не обнаружить между нами сходство. И какой-нибудь твой недоброжелатель (ты же понимаешь, у тебя не только одни поклонники и поклонницы, но и завистников полно!) скажет: сколь убога фантазия у этого художника. Он пишет одно и то же женское лицо!

– О, какой ужас! Я весь дрожу! Как же я раньше не заметил, что изобразил тебя на этом полотне дважды… нет, даже трижды! Конечно, разве я мог удержаться и не написать самое прекрасное, самое любимое лицо на свете? Посмотри в левый угол моей картины. Видишь там рыжеволосого юношу, который несет ящик с кистями? Это художник. Рядом с ним девушка с кувшином, которая словно бы сама не знает, испугана она или нет. Это ты, моя бесстрашная возлюбленная, и красота твоя сияет, словно полдень, даже среди мрака и ужаса извержения Везувиева. Это мы с тобой, любовь моя. Это мы с тобой. Эта картина останется лучшим, величайшим нашим творением. Это памятник нашей любви. Отныне мы будем вместе всегда, навеки!

– Тогда иди ко мне, ну! Скорей!

Двое набросились друг на друга с пылом, который можно было назвать безумным.

Тела содрогались в унисон, страстные стоны рвались из груди, как вдруг раздался громкий крик – но это был отнюдь не крик наслаждения, а мучительный крик боли, – и тело мужчины, несколько раз конвульсивно дернувшись, застыло.

Юлия приподнялась.

– Бришка, – удивленно позвала она, – что с тобой?..

Брюллов молчал, и, как она ни тормошила его, ни шлепала по щекам, ни окликала ласково, испуганно, сердито, он не отзывался и не шевелился.

Наконец Юлия припала ухом к его груди и, не уловив биения, закричала, зарычала, завыла…

На крик вбежала горничная в одной сорочке, всплеснула руками:

– Синьора Джулия! Синьор Карло! Святая Мадонна! Что случилось?!

– Не знаю! – прокричала Юлия. – Он вдруг стал как мертвый ни с того, ни с сего!

Горничная опытный глазом окинула нагую фигуру хозяйки, нагого мужчину…

«Ни с того, ни с сего? – мысленно повторила она с тайным вздохом. – Ох, синьора… мало вам бедного синьора Эммануэле, теперь вы и этого в могилу свели своим пылом и своим телом!»

Однако она на всякий случай прижала руку ко рту, чтобы не упомянуть злосчастного Сен-При даже звуком, даже невзначай. Вернувшись из Рима, где его похоронили на кладбище Кампо Санто (такова была воля родителей, которые понимали, что доставить его труп в Россию невозможно, к тому же, после отставки старшего Сен-При с поста губернатора они намеревались жить во Франции, которая гораздо ближе к Италии, чем к России), синьора Юлия запретила любые разговоры о том, что произошло во Флоренции. Под страхом увольнения и… вырывания языка у того, кто хоть словом обмолвится об Эммануиле Сен-При.

Никто из слуг не сомневался, что она способна осуществить обе угрозы!

Симонетта хорошо знала свою госпожу и понимала, что она приказала себе не думать о Сен-При, ибо воспоминания о нем могли отравить жизнь кому угодно.

Приказов Юлии слушались не только слуги, но и она сама!

– Нужен доктор! – воскликнула тем временем Юлия и вскочила. – Скорее! Ты знаешь, где найти доктора?

– Синьора, синьора! – замахала руками Симонетта. – Какой сейчас доктор? Ночь карнавала!

– Позови кого-нибудь из его слуг! – приказала Юлия. – Они должны знать эти улицы, они могут вспомнить, где живет доктор!

– Всех слуг отпустили на карнавал! – зарыдала Симонетта.

Юлия больше не слушала. Сунув ноги в свои туфельки, брошенные посреди комнаты, кое-как обмотала щиколотки лентами и, завернувшись в алое покрывало, валявшееся на помосте, ринулась к двери.

Прокатилась, едва не падая, по ступенькам – и выскочила на улочку, ведущую на Корсо.

Очередная ночь Пасхального карнавала шла к исходу, самые заядлые гуляки уже разбредались по домам или оседали в трактирах, чтобы подкрепиться после ночных веселий, и на Корсо было пусто.

Главная улица Рима была длинной, но очень узкой, да еще сдавленной по обе стороны высокими домами, отчего казалась еще уже. Мостовая была густо усыпана песком – днем здесь бегали лошади без седоков, что называлось Carnaval dei barderi. Почти из каждого окна вывешены были куски разноцветного коленкора или ковры, причем иные свешивались так низко, что загораживали вывески, во множестве укрепленные возле парадных. Наверняка где-нибудь здесь была вывеска врача, но поди найди где!

– Синьора Джулия! – послышался сзади задыхающийся голос, и Симонетта, одетая так же скудно, как ее госпожа, догнала Юлию. – Я вспомнила! В прошлый ваш приезд я видела одну женщину, которая стучала в какую-то дверь и кричала: «Синьор доктор! Скорей! Скорей!»

– В какую дверь?! – встрепенулась Юлия. – Покажи.

– Да я не помню… я забыла! – заплакала Симонетта. – Эти ковры, эти занавеси, этот мусор кругом…

Юлия безнадежно огляделась. Корсо, такая нарядная и праздничная днем, сейчас, на исходе ночи, выглядела одной огромной помойкой. Ветер рвал со стен клочья афиш, на которых были напечатаны правила проведения карнавала и обещания властей выдать премию за лучшее убранство балконов, за наилучшие маскарадные процессии. Все углы были завалены, словно снежными сугробами, белыми шариками – конфетти, которое делали из смеси муки и извести. Продавали их фунтами – по два сантима за фунт. Набирали их по несколько фунтов сразу, высыпали в особую сумку, вроде мешка на лямках, надетого на плечо, и зашвыривали на балконы с помощью некой воронки на палке. Конфетти пребольно било по физиономии, оттого сидящие на балконах защищали лица проволочной сеткой.

Валялись по обочинам не одни конфетти, но также и раздавленные, переломанные цветы – и так называемые «стрелы любви». Представьте себе луковицу с листьями из полосок разноцветной гофрированной бумаги – такова «стрела любви». Днем они во множестве летали с балкона на балкон, и Юлия вспомнила, как то сердился, то смеялся Бришка, когда на их балкон залетало особенно много таких стрел, и все были направлены в Юлию – ее сияющую красоту не могла скрыть даже проволочная маска, которая защищала ее лицо от конфетти.

Господи, да где же найти доктора?! Юлия с ужасом подумала, что ненаглядный Бришка мог уже умереть, пока она мечется тут, среди остатков карнавального мусора.

– У кого бы спросить?.. – пробормотала Юлия в отчаянии – и радостно встрепенулась, заметив в свете дальнего фонаря фигуру карабинера, появившегося из какого-то проулка.

Он был, как и положено, в черных панталонах и сюртуке, напоминающем фрак, только полы его были оторочены красным, при белых эполетах и белом аксельбанте, в треугольной шляпе с сине-красным плюмажем. Высокие сапоги, белые перчатки и белая сабля с белым прибором довершали сей наряд.

Карабинер, конечно, знает, где найти доктора!

Юлия уже метнулась было к нему, но Симонетта схватила ее за руку, да так крепко, что Юлия попятилась в тень, куда тащила ее горничная.

Сверкнула гневно глазами:

– Ты с ума сошла?!

– Нельзя попадаться ему на глаза, синьора! – испуганно лепетала Симонетта. – Как мы одеты? Мы ведь совсем не одеты! Он примет нас за шлюх и утащит в ближайший участок!

– Да я сама утащу его в ближайший участок того света, если он только не покажет мне, где найти врача! – прошипела Юлия и, оттолкнув, снова выскочила на мостовую.

Карабинер еще не видел женщин – он был слишком занят тем, чтоб отодвинуть ковер, свисавший сверху и загораживающий какую-то дверь, а потом вставить ключ в замочную скважину. Ковер оказался слишком длинен и толст, он вырывался из рук, и ключ никак не желал попадать куда следует.

– Святая мадонна! – прошептала вдруг Симонетта. – Я вспомнила! Врач живет именно там, за этой дверью! Именно там, куда хочет войти карабинер!

– Зачем же он туда рвется? – задумчиво сказала Юлия. – Неужели доктор чем-то провинился, и этот полисотто хочет его арестовать? Но откуда у него взялся ключ от жилья доктора?..

В это мгновение «полисотто» (так в Риме иногда, с толикой презрения, именовали карабинеров) уронил ключ и громко выругался, а потом отстегнул пояс и отшвырнул его вместе с саблей. Амуниция упала на мостовую, издав глухой деревянный стук. Туда же полетела треуголка. Карабинер расстегнул крючки мундира, который, похоже, был ему маловат, и снова приступил к открыванию двери, громко ворча:

– Клянусь Эскулапом, это свинство – не попасть к себе домой. Попадись мне каналья-слесарь, который сделал этот ключ, я вскрою его живым!

– Он такой же карабинер, как я – император Наполеон, – хохотнула Юлия. – На нем маскарадный костюм, а сабля – просто деревяшка! Это тот, кто нам нужен!

Она бросилась к крыльцу:

– Синьор доктор! Пожалуйста, синьор!

«Карабинер» слегка повернул голову, явно недовольный, но заметив перед собой женщину, чья роскошная фигура была весьма условно обернута красным покрывалом, резко обернулся:

– Клянусь Эскулапом! Что стряслось, красавица? Неужели немедленно аборт понадобился?

И захохотал, очень довольный своим остроумием.

– Мой друг, русский художник, умирает, – не обращая внимания на оскорбительную шутку, быстро сказала Юлия.

– Что с ним? – Голос доктора мигом утратил шутливость. – Подстрелили? Ударили ножом?

– Нет, он вдруг… он вдруг забился в конвульсиях и перестал дышать.

Рассказывая, Юлия словно бы опять пережила те страшные мгновения. Руки ее от волнения затряслись и невзначай выпустили края покрывала. Она успела подхватить соскользнувшую ткань, но доктор увидел достаточно, чтобы глаза его изумленно и восхищенно расширились.

– Клянусь Эскулапом… – протянул он. – Ваш друг был на вас, когда его поразил приступ?

Юлия вскинула голову. Прямота или дерзость – неважно, это было ей всегда по вкусу. И она ответила так же прямо и дерзко:

– Да, он был на мне и со мной.

– Хотел бы я оказаться на его месте, – почти простонал доктор, и губы его чувственно приоткрылись, словно для поцелуя.

Юлия всматривалась в его лицо. Уличный фонарь раскачивало ветром, однако можно было видеть, что доктор довольно молод и пригож собой, а его короткая бородка, обливающая челюсти (итальянцы шли наперекор с европейской модой в своей страстной любви бородам!), выглядела чистой и ухоженной.

Впрочем, это не имело никакого значения. Окажись он уродливым горбуном или даже прокаженным, она исполнила бы его желание, только бы спасти ненаглядного Бришку!

– Вы окажетесь на его месте, – сказала она спокойно, – если вернете к жизни моего друга. Идемте скорей!

– Вообще-то я предпочитаю плату вперед, – ухмыльнулся молодой человек.

– А я расплачиваюсь только за услуги, – сказала Юлия и, сорвав с пальца бриллиантовый перстень, швырнула его к ногам доктора. – Вот. Это задаток. Берите его себе – и пошли, но имейте в виду: если мой друг умрет, я задушу вас отнюдь не в объятиях.