Ходили слухи, что перестройку имения она поручила брату одного из самых знаменитых своих любовников – архитектору Александру Брюллову – и деньжищ туда вбухивается несчитано. Никакого воображения не хватает, чтобы представить, что из всех этих деньжищ может получиться!

Матушка Екатерина Сергеевна знай заводила беседы о том, какой это райский уголок и как было бы чудесно там вновь очутиться. Однако Николай слишком хорошо помнил яростную дуэль, случившуюся неподалеку от Славянки. Он был не из тех, кто с охотой воскрешает унизительные или печальные воспоминания.

Хотя было одно воспоминание, которое воскресало в его душе само собой и никак не давало ему покоя. Однако связано оно было отнюдь не с бывшей женой!

…Слух распустил первейший петербургский сплетник и здешний почт-директор Константин Яковлевич Булгаков, который везде, где ни бывал, цитировал письмо своего брата, первейшего московского сплетника и тамошнего почт-директора Александра Яковлевича, Булгакова тож:

«Слышал ли ты, что горцы сделали набег на всех ехавших от теплых вод на кислые? Тут попалась и М.И. Корсакова, которая была ограблена до рубашки, а какого-то полковника убили. У Корсаковой ни минуты без авантюров!»

Затем Константин Яковлевич, пользуясь своими полномочиями совать нос во всякую корреспонденцию, узнал: Корсакову не только ограбили, но похитили у нее дочь и всех слуг! Людей на Кавказе похищали часто, этому никто не удивился, только пожалели бедную Алину, ибо на Кавказ Марья Ивановна Римская-Корсакова отправилась именно с ней: по слухам, Алина все страдала множеством хворей с той поры, как граф Самойлов предпочел ей Юлию Пален.

Легко вообразить, что после сего известия сделалось с Николаем Александровичем! Он уже начал было проситься в отставку, чтобы ехать выручать свою непозабытую любовь, как из Москвы вернулся Сашка Пушкин и привез следующие новости: Алина хоть и уверяла всех направо и налево, будто с ума сходит по Самойлову, однако очень даже поощряла всякого, кто за ней непрочь приволокнуться, и позволяла им всевозможные вольности. В числе «приволокнувшихся» был и сам Александр Сергеевич, по такому случаю разразившийся следующей льстивой поэзою:

У ночи много звезд прелестных,

Красавиц много на Москве.

Но ярче всех подруг небесных

Луна в воздушной синеве.

Но та, которую не смею

Тревожить лирою моею,

Как величавая луна

Средь жен и дев блестит одна.

С какою гордостью небесной

Земли касается она!

Как негой грудь ее полна!

Как томен взор ее чудесной!..

Но полно, полно; перестань:

Ты заплатил безумству дань.

– И какому же безумству ты заплатил дань? – взревел было Николай Самойлов, в чьем сердце вдруг ожили все демоны ревности, но Пушкин только плечами пожал:

– Безумству за всякой прозрачной юбкой бегать и под всякий подол, с намерением поднятый, заглядывать. Остынь! Алинушка твоя о тебе и думать давно позабыла и ко всякому добра. А на Кавказ они с матерю поехали вовсе не сердечные горести лечить, а брюхо врачевать, в коем сделалось несварение от непомерности скушанного. Алинушка зело раздобрела, сердечные горести аппетита у ней не отняли! Так что угомонись и судьбу свою не ломай, что было, то прошло, а что прошло, то миновало и быльем поросло.

Беспутный и шалый Пушкин порой казался таким благоразумным, что просто оторопь брала. Николай удивился – но приятеля послушался, тем паче что от московского Булгакова вскоре явилось опровержение пугающих слухов:

«Рассказывали, как магометанский какой-то князек с Каспийского моря покупал Корсакову дочь, а потом хотел увезти, потом сватался, с тем, что она может сохранить свою веру, но с турками негоциации редко удаются! Марья Ивановна мало переменилась, а дочь, нахожу, подурнела».

Спустя еще малое время Александр Яковлевич уточнил, что в Алину страстно влюбился некий мусульманский князь с каспийских берегов, который сначала пожелал купить ее, предлагая сразу же 300 тысяч рублей задатка, затем, не получив согласия, пожелал ее просто увезти, то есть похитить, и в конце концов с явным опозданием посватался. Все это приключение, к счастью, завершилось без последствий, а чрезмерно пылким поклонником красавицы Алины оказался Шахмал Тарковский Мехти, дагестанский князь и генерал русской службы.

– Ну и глупа же Алина! – был вынесен единогласный вердикт света. – Уж настолько в девках засиделась, что вполне могла бы за этого Мехтиева пойти! А то ведь начнет сейчас чудесить, как все старые девки!

Впрочем, на судьбе Алины рано ставили крест. Видимо, несостоявшееся романтическое похищение вновь сделало ее интересной для женихов, ибо вскоре она вышла замуж за одного из князей Вяземских – правда, не московского, а псковского помещика. Николай его знал, ибо сей Вяземский был некогда кавалергардом и, как и сам Самойлов, увлекался конституционными дурачествами и похаживал на собрания Северного общества. После 14 декабря был он из кавалергардов переведен в драгунский полк, а там и в отставку вышел, поехал в свое имение, но долго высидеть там не смог: то и знай наведывался к московским карточным столам, выигрывая-проигрывая по десятки тысяч. Алина тоже, как могла, проматывала мужнино богатство, жизнь вела совершенно пустую и бездеятельную. После балов спать ложилась в три ночи, едва продирала глаза во втором часу пополудни, утренний чай был для нее в четыре, обед – в семь… Почувствовав себя барыней (в материнском доме барышням Корсаковым чуть ли не все приходилось делать самим, на прислугу денег не было!), бивала многочисленную теперь дворню, изводила всех домашних привередливостью и брезгливостью своей и с мужем жила не гладко.

Графиня Екатерина Сергеевна Самойлова чуть ли не ежедневно благодарила Господа Бога и императора Александра Павловича, что не дали Николеньке попасть под Алинину власть. Сам же Николенька был по-прежнему убежден, что жизнь его обманула, что ему не везет ни в карты, ни в любви, что он несчастнейший из людей… Однако, когда прошел слух, что имение Графская Славянка вскоре будет устроено и готово к приему хозяйки, любопытство начало его потихоньку подгрызать, и он почти с нетерпением ожидал приезда бывшей супруги.

Однако и его, и прочих ожидания были обмануты: Юлия снова и снова откладывала возвращении в Россию, ибо у нее имелись дела поважнее!

Милан, 1831–1832 годы

В сентябре 1831 года, за два месяца до премьеры «Нормы» и за полтора месяца до начала продажи билетов на этот спектакль, к Беллини явился капо, то есть глава миланских клакёров синьор Герардески (в самом деле изрядный знаток и ценитель оперного пения, ибо он приходился родственником композитору Филиппо Герардески) и сообщил, что спектаклю угрожает опасность.

– Среди кассиров Ла Скала ходят слухи, будто некая особа предлагает весьма большие деньги за все места на галерке и в ярусах. Сами понимаете, синьор Беллини, что это может означать.

Беллини был итальянцем, а значит, отлично знал силу и возможности клаки: он тоже слышал миф, а может, и не миф о клаке, зародившейся во времена Нерона… И сейчас он сообразил, что особа, о которой говорит Герардески, задумала усадить на заранее купленных местах противников Беллини – и освистать его оперу.

К этому должен быть готов каждый композитор, который не дружит с клакой. Но Беллини дружил! И был убежден, что дружба – дело обоюдное!

– Но как же так, синьор Герардески? – спросил он возмущенно. – Вы – известное лицо, вы капо миланской клаки, однако, получается, здесь есть еще одна клака, о которой вы ничего не знаете? И она более могущественная, чем ваша? Возможно, на будущее композиторам придется иметь дело с ней, а не с вами?

Герардески усмехнулся:

– Синьор, Милан – это мой город, Ла Скала – это мой театр, и я не пущу сюда никого, вы понимаете? Никого постороннего. Но, конечно, я должен быть уверен, что мои старания будут должным образом вознаграждены.

Беллини поджал губы. Так вот в чем дело… Герардески хочет получить больше условленной суммы! Это обыкновенный шантаж. Было вполне принято, что композитор (или актер, или дирижер… et cetera), желающий удачной премьеры, с лихвой оплачивает билеты для клакеров и отдает капо все контрамарки, которые он потом продает либо своим знакомым, либо случайным лицам. Это и составляло собственный доход главы клаки. Но Герардески желает получить побольше, вот и придумал какого-то соперника.

Это было подло, это было против правил, однако Беллини не мог допустить, чтобы успех обошел «Норму» стороной. Он считал ее шедевром и говорил друзьям: «Случись кораблекрушение, первая из моих опер, которую я буду спасать даже ценой собственной жизни, это «Норма».

И вот кораблекрушение на носу. Настала пора спасать «Норму»!

Скрепя сердце композитору пришлось согласиться на сделку. Было очень жаль денег, однако теперь получена возможность вполне отдаться постановке. Беллини надеялся, что та часть от сбора, которую он должен получить, покроет с лихвой все расходы на клаку – и премьера пройдет блестяще!

Как только билеты поступили в продажу, Беллини получил условный знак от Герардески, что галерка принадлежит ему, а значит, композитору теперь не о чем тревожиться. Впрочем, Беллини уже и не тревожился, а радостно потирал руки: все билеты были раскуплены мгновенно. Таким ажиотажем не могла похвастать ни одна премьера!

Театральное общество Милана встревожилось: почти никто из знатоков и завсегдатаев не смог достать билет, а те, что были, шли втридорога у барышников… О невозможности посетить премьеру не волновались только обладатели лож или кресел, абонированных на весь сезон.

И вот настал вечер спектакля. Театр был переполнен. Беллини, который вместе с актерами подглядывал – как водилось, водится и будет водиться! – в щелку между половинками занавеса, был в восторге: продались даже стоячие места! Это обещало грандиозный успех! А народу все пребывало…

Прозвенел второй звонок, но третьего не давали и не давали. В зале нарастал недовольный гул. Особенно много шума неслось с галерки. Нервничал дирижер, актеры, сам Беллини. Никто ничего не объяснял.

Наконец прибежал помощник режиссера и, поминутно извиняясь, сообщил, что в театре народу значительно больше, чем мест. На все места на галерке и почти все кресла партера продано по два билета.

Фальшивые билеты, бывало, выбрасывали в продажу театральные аферисты, однако отличить их рукомесло от подлинных билетов и контрамарок бывало очень легко. Ужас состоял в том, что билеты, которые предъявляли сейчас, были подлинными все!

Кассиры только плечами пожимали, ощупывая и чуть ли не на зуб пробуя каждый билет. Что за путаница произошла, они не понимали. Каждый кассир мог бы поклясться, что у него не было второго комплекта!

Но кто-то же эти билеты продал!

Кое-как дело уладилось: принесли дополнительные стулья, мужчины галантно уступили дамам партер, и все столпились в проходах и на лестницах, ну а обитатели галерки для экономии пространства выдохнули и решили больше не вдыхать.

Представление началось на полтора часа позже условленного времени.

Однако благоговейная тишина в зрительном зале – эти столь дорогие актерам и композитору, эти прекрасные и священные минуты всеобщего внимания! – длилась недолго. Почти сразу после первых же аккордов в зале начали вспыхивать какие-то потасовки: кто-то кому-то наступил на ногу, кто-то кого-то толкнул, кто-то оторвал шлейф у платья чужой дамы и был за это наказан пощечиной, кто-то уронил загодя приготовленный букет и теперь пытался разыскать цветы под ногами столпившейся публики, кто-то упал без чувств, у кого-то сделался приступ мигрени, кому-то срочно понадобилось выйти, кто-то пытался урезонить шумящую публику, отчего шуму делалось еще больше…

Действие на сцене остановилось, потом пошло опять… Актеры были уже на нервах. Прима – сама Джудитта Паста, для которой и на вилле которой, собственно, и была написана «Норма», – сбивалась с голоса. Лучшая ария оперы – «Каста дива» – потерялась в смехе, шиканье, ссорах, даже драках публики.

Такого скандала Ла Скала еще не знала… И не узнает никогда!

Провал был полный, публика уходила со спектакля толпами.

Прима лежала в обмороке, Беллини мечтал дойти до Олоны и утопиться. Герардески никак не мог заставить своих клакеров аплодировать: рядом обязательно находился какой-нибудь забияка, который мешал это сделать, а то и в драку лез.