Сколько времени минуло? Мгновение? Ночь? Год?..

Чей-то голос кричал, звал ее. Алексей? Это он? Как там, на Волге?

Нет. Зовут не Лизоньку.

«Эрле! Эрле!» – окликает кто-то.

Два мягких, мохнатых, пыхтящих комка подкатились к замерзшим ногам, тяжело дыша и восторженно лая. Два горячих языка лизали ее руки. Хасар и Басар? Нет, наверное, мгла предсмертная уже затуманила разум!

Но вот еще кто-то налетел сзади, окутал ее бесчувственные плечи тяжелым мехом, завернул окоченелое тело в огромную доху, подхватил и бросился вниз с кургана, но оступился и упал, не выпуская девушку из объятий.

– Эрле! Эрле! О месяцеликая! Лотос благоуханный!

Жаркий шепот Хонгора растопил лед, сковавший сердце, и пролился тот лед внезапными слезами. Эрле вдруг вся потянулась к Хонгору, не открывая глаз, прижалась к его губам…

Хасар и Басар, ошалело скакавшие вокруг, смущенно притихли, отошли в сторонку и легли, свернувшись клубком, согреваясь друг о друга.

Ветер внезапно стих. Легла на землю бледно-золотистая полоска лунного света.

И здесь, у подножия кургана, который Хонгор наречет Байрин Толго, Курган Радости, стала Эрле святым залогом греховной земли, земных страстей, печалей и радостей, отрешившись от прошлого, не веря в настоящее и не желая знать будущего.


Так начался год Учин-Мечи – год Воды и Обезьяны.

16. Сон о черной корове


Шла зима.

Ночами выли на курганах волки, зловеще светя в темное небо тускло-зелеными огнями холодных глаз.

– Слышал ли ты дунгчи[39]? Он кричал сегодня возле нашего становища.

Цецен грелся у очага и вел степенный разговор, как и подобает гостю, явившемуся с просьбою. Перед ним дымилась пиала с черным чаем. Цецен пил его без молока.

– Я допоздна был при табуне, – ответил Хонгор. – И ничего не слышал. Так что же возвестил дунгчи?

– В улусе появились трое. Посланцы хана! Привезли вести, говорят, очень важные. Завтра к полудню зовут всех табунщиков вернуться в улус.

– Какие же это вести?

– Вроде бы о новом указе русской ханши Елисаветы. Ей нужны молодые калмыки для войска.

Хонгор безразлично кивнул.

Цецен вдруг разгорячился:

– Русская ханша любит отдавать приказы, но не любит выполнять своих обещаний. Разве она защищает Хара-Базар от ногайцев? Их набеги разоряют нас. Мы не можем вернуться на свои исконные пастбища…

– Русские тоже страдают от набегов, – прервал Хонгор. – Большого зверя и кусают больше.

Цецен будто и не слышал.

– И она зовет молодых табунщиков в войска! А ведь стоит кому-то уйти из степей в Россию, и он пропадает, как попавший во владения Усн-хада[40]! Калмык рожден водить по степи свои табуны, но он не рожден сражаться с врагами России. У каждого свой враг.

Хонгор вежливо кивнул. Цецен громко отхлебнул чаю и принялся смотреть, как Эрле осторожно переливает закваску для чигяна[41] из деревянного долбленого соуда в кожаный мешок – бортху. За нею-то и приехал Цецен на ночь глядя к двоюродному брату. Закваска, конечно, была пустым предлогом, чтобы поглядеть, как живет Хонгор.


Да, с той хмельной ночи Хонгор с Эрле не возвращались в улус. Хонгор увез ее в степь, туда, где горы-клыки преграждали путь степным ветрам. Никому ничего не надо было объяснять и рассказывать. Мужчина властен над своею судьбою и над судьбою своих женщин. Их же удел – покоряться ему и в горе, и в радости. Его воля – вот ее доля.

Хонгор и Эрле жили в убогой кибитке как настоящие отшельники, если бывают отшельники, которые живут вдвоем. Эрле давно потеряла счет дням: порою ей казалось, что она жила так всегда, что всю жизнь будет она просыпаться чем свет на кошме, уткнувшись в горячее плечо Хонгора, а потом, приподнявшись на локте, долго смотреть в спящее лицо.

И это странное лицо, и голос, произносящий дикие, резкие слова, и одежда, и походка, и стать, и даже запах – все по отдельности было в нем чужим и даже пугающим, но вместе как-то необъяснимо слагалось в единственный, дорогой образ Хонгора, князя степей, владевшего телом Эрле так же свободно, щедро, безмятежно, как владел он просторами своих степей.

Ну а ее доля… Непрестанные, выматывающие хлопоты по хозяйству, дойка коров и кобылиц. Она лепила бесчисленные круги хурсана, твердого овечьего сыра. Она ловко заквашивала молоко. Она проворно снимала ложкой армак, творожную массу, которая при кипении молока покрывала края котла. Она смешивала подкисший творог с молоком и отжимала, чтобы вернуть ему нежный, сочный вкус. Она набивала мелко нарезанными внутренностями бараньи кишки для колбас и сердилась на себя, когда вдруг, разделывая пресное тесто для борцоков, вместо привычных здесь шариков, жгутиков или коньков начинала лепить жаворонков, точь-в-точь таких, что лепили Лизонька и Лисонька по весне, на день Сорока Мучеников, вставляя в мягкие тестяные головки вместо глазок крошечные изюминки, купленные у заезжего киргиза в нижних базарных рядах…


Но то была иная жизнь, больше похожая на сон, который Эрле не любила вспоминать.


Управившись по хозяйству, она нагревала воду в медном котле, а потом мыла голову в большом кожаном корыте: Хонгор любил ее мягкие, пышные, легкие волосы, так не похожие на жесткие косы калмычек, которые всегда напоминали Эрле черных скользких змей.


Холодные северо-западные ветры загнали скот в крепи, и Хонгор не уезжал далеко от становища. На закате раздавался радостный лай Хасара и Басара и топот копыт. Эрле выходила из кибитки и смотрела на всадника, летящего на золотистом коне. Сердце дрожало, в горле пересыхало… Ее радость была похожа на страх.


– Русские! – продолжал ворчать Цецен. – Зачем они нам? Зачем мы им? Зачем они пошли на юг? Разве твой дед поднимался со своими табунами всего лишь до Царицына? Разве в былые дни ходили по Дону казаки? Наша калмыцкая степь усохла, будто невыделанная шкура… Русские! Русский нойон Василий увез твою сестру. Она была и мне сестрою, она была предназначена мне в жены! А теперь…

– Твой чай уже остыл, Цецен, – спокойно проговорил Хонгор, но, очевидно, еще что-то было в его голосе, потому что Цецен только прищелкнул языком и послушно смолк, нехотя глотая чай.

А Эрле думала о своем.


– Мы назовем его Энке или Мэнке, Спокойствие или Вечность, – твердил ночами Хонгор, – если это будет сын. А дочь, которая унаследует красоту своей матери, подобную ранней весне, мы наречем Эрдени-Джиргал, Драгоценность-Счастье!

Голова Эрле покоилась на смуглом плече Хонгора, его загорелая рука обнимала ее, но не было в такие минуты более далеких людей, ибо Эрле с тоскою понимала: она видела в Хонгоре только защитника, ну а он видел в ней лишь мать своего будущего ребенка.

Ребенок Хонгора – тугой, смуглый, с узкими черными глазенками… Чужие черты. Чужой говор. Чужая судьба!

Кто знает, может быть, это не тревожило бы так Эрле, привези ее Хонгор тогда, ночью, в улус, введи в свою кибитку, назови ее пред всеми женою, равной Анзан. Но он увез ее в жалкий степной ковчег, скрыл от посторонних глаз. Анзан по-прежнему ждала его в улусе… Он не говорил о будущем, о том, что произойдет с Эрле после рождения ребенка, и никогда не спрашивал, что же происходило с ней прежде. До того как он набрел на нее, умирающую в урочище Дервен Худук. Для него существовало одно – зачатие ребенка.

Ну что же. Он искал в ней то, чего не смогла ему дать Анзан. А Лиза искала в нем то, чего не смогли ей дать Леонтий и, конечно, Алексей. Тело Хонгора, его руки!.. И, слившись, эти две вспышки неудовлетворенных желаний рассеивали тьму степной ночи, высвечивая вечную истину: единение двоих не может длиться долго, и всякая любовь обречена. Но когда смыкались губы, когда сплетались руки, когда два тела вжимались одно в другое, эти горестные мысли таяли, подобно тому, как таял дым очага в черном небе над заснеженной степью.


Эрле смешала молоко, привезенное Цеценом, с остатками своего чигяна и начала осторожно переливать обратно в его тоорцыг. Она не расплескала ни капли и, потупясь, как подобает женщине, протянула гостю тяжелую деревянную бутыль.

Однако он не принял тоорцыг.

Эрле удивленно вскинула глаза. Цецен глядел на нее с неприязненным удивлением, словно чего-то ждал.

«Опять что-то не так! – спохватилась Эрле. – Ну, на каждом шагу! Что ж на сей раз я натворила?!»

– Сплесни немного керенге обратно, – с негромким хрипловатым смешком подсказал Хонгор. – Не то Цецен увезет с собою весь покой и счастье из нашей кибитки. А это нам ни к чему. Хватит и того, что я видел сегодня во сне черную корову.

– Черную корову?! – встрепенулся Цецен. – Это признак близкой смерти!

– Спасибо на добром слове! – расхохотался Хонгор. – Хвала небесным тенгри, ты не пророк, Цецен, а то плохо бы мне пришлось.

У Эрле почему-то задрожали руки. Она выронила бы наполненный доверху тоорцыг, если бы Цецен не успел подхватить его. Эрле мучительно покраснела, а Цецен, досадливо что-то пробормотав, выскочил из кибитки.

Пробежав несколько шагов, он оглянулся и покачал головою. Полукибитка, обиталище бедняка! И вот здесь-то живет теперь Хонгор, сын нойона Овше. Из-за этой русской шулмы позорит свой род. Ну кто мешал спать с нею, когда захочется? Так нет же, все бросил, живет при табуне, как самый последний байгуш! Но, может быть, завтра, побывав в улусе, встретившись с посланниками хана, своими дальними родичами, изведав вновь почет, увидав преданную ему Анзан, он одумается?!


* * *

Выехали чуть свет, и к полудню вдали показался улус. Кони с легкой рыси перешли на стремительный скок, всхрапывали тяжело и радостно. Алтан, как всегда, несся впереди. Эрле на своей кобылке скакала позади всех. Мужчины оживленно перекликались, перебрасывались шуточками. По всему видно, они рады были, что Хонгор снова среди них. Может быть, они опасались, что Хонгор останется при табунах, не поедет в улус. Но ведь богатого человека, не откликнувшегося на призыв князя, ожидало то же наказание, что и дезертира, предавшего в бою: его одевают в женское платье и пред всеми словесно позорят, а табуны его и имущество отходят к хану. Понятно, что Хонгор предпочел не срамиться! Сначала он хотел, чтобы Эрле ждала его в степи, но все же не решился оставить ее одну.


На утоптанной площадке меж кибиток, посредине улуса плясали.

Все население улуса окружило две пары. Танец этот именовался «добрин чикинд келлги» и очень напоминал Эрле русские припевки с переплясом. Был он несложен: сначала танцоры часто, мелко перебирали ногами, напевая несколько строк из «Джангара», потом трижды описывали широкий круг посолонь, двигаясь плавно и красиво. Они могли прикоснуться к кому-нибудь из зрителей; и тогда тот человек должен был войти в круг, продолжая танец.

Хонгор помог Эрле спрыгнуть с коня, придержав ей стремя, и вместе с нею начал проталкиваться сквозь толпу, выискивая ханских посланников.

Одного из них Эрле увидела сразу – бритоголового ламу в черном халате с белой повязкой через плечо. Рядом стоял высокий и крепкий калмык лет сорока с суровым худым лицом, в богато расшитом алом бешмете, на который была накинута каракулевая доха, блестящая под солнцем, в черно-буром лисьем малахае. Эрле еще не видела столь роскошно одетого степняка и не сразу отвела от него взгляд.

– Это Намджил, брат жены нашего хана, – шепнул ей Хонгор. – Его прозвали Молния, ибо он вспыльчив, как небесный огонь.

Эрле чуть усмехнулась, но улыбка сошла с ее лица, когда она наткнулась на ненавидящий взгляд Анзан. Эрле шагнула в сторону, пытаясь укрыться за спинами, но в это время стоящие перед нею расступились, пропуская в круг молоденькую Со, дочь Цецена (имя ее означало «солнце»), и Эрле оказалась рядом с танцующими.

Вместе с хорошенькой, улыбчивой Со в кругу стоял юноша в черном бешмете и черной шапке, такой же роскошной, как у Намджила, только еще украшенной полосой белого меха. Очевидно, это и был третий посланец хана. Лица его Эрле не разглядела, потому что он как раз выделывал фигуру более сложную, чем движения других танцовщиков: низко нагнув голову, почти не отрывая от земли согнутые в коленях ноги, он так широко и плавно размахивал руками, что напоминал беркута, парящего над степью.

Это вызвало восторг зрителей, удостоивших танцовщика одобрительных криков:

– Словно птица пари!

Шум утих. Но прежде чем продолжить танец, юноша стремительно выбросил вперед руку и коснулся плеча Эрле, замершей как раз напротив него.

Так и не успевшая потанцевать Со, обидчиво поджав губы, ускользнула в толпу, а у Эрле вдруг отказались служить ноги, и она вышла в круг не прежде, чем кто-то подтолкнул ее в спину.

Юноша сжал ее пальцы в своей руке и вновь пошел по кругу, то семеня, как дудак, то высоко вскидывая колени, а Эрле тащилась за ним, словно больная верблюдица на привязи, зная, что, если он выпустит ее руку, она тотчас рухнет наземь и в голос завопит от ужаса.