Крокодильша шумно прихлебнула кофе и поставила чашку на блюдце. У Маши слегка улеглось внутри, и лоб покрылся испариной облегчения.

— А у нас комнаты смежные и двери между ними нету, — продолжала свой рассказ Крокодильша. — Сестра завесила дверной проем покрывалом, включила дочкам радио. Обеденный стол застелили клеенкой…

Маша сидела, точно завороженная, не в силах шелохнуться. Отвратительная — изнаночная — сторона жизни имеет свойство притягивать к себе почти с той же силой, что и прекрасная. Маша боялась слово пропустить из рассказа Крокодильши, хотя был он ей невыносимо мерзок.

— …Старушка была маленькая и сморщенная, как печеное яблоко, — рассказывала Крокодильша. — Но руки у нее оказались очень сильные. Она ощупала мой живот, больно надавливая на него кончиками своих холодных пальцев. Потом положила мне под ягодицы подушку, велела согнуть ноги в коленях и расставить их как можно шире. Я лежала совсем голая под низко спущенным абажуром и дрожала от холода и страха. Старушка порылась в своем чемоданчике-балетке, достала металлическую воронку с длинной изогнутой трубкой и велела сестре принести из кухни кастрюлю с горячей водой. Она, как мне показалось, со злостью запихнула мне между ног воронку, велела сестре: «Держи ее за ноги», — развела в кипятке какой-то желтоватый пенящийся порошок, набрала полный ковш и стала лить в воронку. Мои внутренности точно огнем ожгло. Я вскрикнула, сестра зажала мне рот ладонью. Старуха сказала: «Ты ей, главное, ноги держи, чтоб меня не побила. Сейчас она затихнет — я ей эфира дам понюхать».

Она поднесла к моему носу пузырек, по телу разлилась слабость, я больше не могла пошевелить ни рукой, ни ногой, хотя помнила и чувствовала все, что со мной делают.

Маше казалось, что Крокодильше доставляет удовольствие вспоминать и рассказывать обо всем этом, точно она смакует мельчайшие подробности когда-то давно пережитой боли и унижения.

— Старуха стучала ребром ладони мне по животу, лила в воронку кипяток, снова стучала. Потом навалилась на мой живот всем телом, и мне, помню, стало нечем дышать. «Кровь!» — услышала я испуганный вскрик сестры, и старуха вытащила из меня воронку, сполоснула ее в кастрюле с кипятком, быстро кинула в чемодан. Сказала сестре: «Через час позвонишь в больницу. Одень ее и уложи на кровать. И пол затри. У нее начались схватки».

Она дала мне еще понюхать свой пузырек, захлопнула балетку и ушла. Я видела словно издалека, как сестра одевает меня, помогает лечь на кровать, укутывает одеялом. Потом она быстро вымыла в столовой полы — оказывается, посреди комнаты стояла кровавая лужа, — поставила на место стол, застлала его скатертью и даже водрузила на его середину вазу с бумажными розами. Я чувствовала, что вся подплываю кровью. Начались сильные боли и схватки. Из больницы приехали почти мгновенно после вызова — она была у нас за углом. Меня сходу положили на операционный стол, и я потеряла сознание. Утром нянечка сказала, что у меня был мальчик. Мы с Санычем, помню, так хотели сына. — Крокодильша вздохнула. — Сам виноват. Я потом еще долго болела, а сестра, царство ей небесное, за дочками смотрела. Саныч у меня в ногах ползал, когда приехал. И рыдал, словно баба. Я же нисколько не переживала — у меня целый месяц все нутро огнем горело. Хоть бы одному из мужиков такое испытать. Нам в тот же год квартиру хорошую дали, Саныча директором завода сделали. Я прислугу наняла — приходящую, правда…

Крокодильша говорила что-то еще, но Маша ее уже не слышала. Новая волна мути с головой захлестнула ее. Она вскочила, опрокинув стул, бросилась в ванную. Рвало ее мучительно и с болью. Она помнит, что Крокодильша дала ей выпить какую-то жидкость, пахнущую мятой, помнит, что вдвоем с Верой они отвели ее в спальню, уложили на кровать и накрыли до подбородка одеялом. Крокодильша уселась у нее в ногах. Маша впала в дрему-полузабытье. Ей чудился обитый цинком стол, над которым светил алой глаз лампы. По столу ползали змеи, сплетаясь в отвратительно скользкий шевелящийся клубок. Одна из змей подняла голову, высунула раздвоенный язык и беззвучно зашипела. Машу охватил ужас, и она очнулась. Крокодильша все так же сидела в ногах, не спуская глаз с Машиного лица.

— Бедняжка, — сказала она. — Зато у вас наверняка будет мальчик. Меня тоже в тот раз страшно рвало, а обеих дочек я носила очень легко. Скажите вашему мужу, чтобы он вас берег. Впрочем, я сама ему об этом скажу. Мужчины подчас бывают бесчувственны, как истуканы. Но это не от злого умысла, уверяю вас. Просто они никогда не бывали в нашей шкуре.

Она похлопала Машу по ногам и встала.

Маша видела сквозь сковавшую ее дрему, как Крокодильша подошла к окну, выглянула на улицу, побарабанила толстыми пальцами по стеклу.

Маша снова куда-то провалилась, только на этот раз ей не снилось ничего, кроме сплошного мрака. Когда она проснулась, Крокодильши в комнате уже не было.

Скоро пришла из школы Машка и, бросив портфель, уселась за рояль. Она подбирала какую-то знакомую мелодию, но Маша не помнила, где и когда ее слышала. Ей сладко дремалось под музыку, чудился какой-то экзотический цветок с прозрачными желтыми лепестками, раскачивающийся на тоненьком стебельке. Внутри цветка дрожали капельки росы. Маша открыла глаза и улыбнулась. Машка стояла и смотрела на нее, восхищенно разинув рот.

— Ты была во сне такая красивая. Это из-за музыки, да? Спи, а я буду играть тебе. Спи, мамочка, спи…


В субботу Первый зашел в кабинет Николая Петровича с загадочным видом, сел на стул возле стола, вытянул ноги и сказал:

— Все. Едем отдыхать. Пропади она пропадом наша треклятая партийная жизнь — ни охнуть, ни перднуть. У тебя есть коньяк?

Николай Петрович достал из шкафчика возле стола бутылку «Арарата», две хрустальные рюмки и плитку шоколада «Гвардейский». Они выпили молча, не чокаясь.

— Лучше быть алкоголиком, чем неврастеником, — изрек Первый. — Я на этой партработе уже целый букет болезней подцепил. От ишиаса до геморроя. Наливай по следующей.

Они за пятнадцать минут оприходовали бутылку, и Николай Петрович ощутил приятную легкость во всем теле. Главное, поднялось настроение, отошли на задний план заботы и тревога. За окном светило солнце, чирикали воробьи. Ему захотелось уехать куда-нибудь из города, дыхнуть свежего воздуха, побродить по берегу реки. Последнее время он работал с утра до поздней ночи и без выходных. Организм требовал разрядки.

— Так что, едем? — поинтересовался Первый, с хрустом отламывая кривую дольку шоколада. — Оставим на вертушке Труханова. Если что, он нас мигом оповестит. Я уже велел Леше позвонить туда и распорядиться истопить баню.

У Николая Петровича приятно похолодело внутри — он представил себе «замок царя Соломона», спрятанный среди елок и сосен, мягкий желтый свет в столовой, проворные, доставлявшие столько удовольствий пальцы проказниц… «Маша все равно ушла сейчас в себя, — подумал он. — Но если она вдруг узнает?.. Нет, откуда ей узнать? Рыбалка — законный отдых каждого мужчины, тем более, работающего на износ».

— Только не забудь позвонить Комсомолочке, — напомнил Первый. — И обязательно передай ей от меня привет. Она у тебя последнее время расцвела. Значит, ты хороший муж. Ну, а если обидишь свою Комсомолочку, не беспокойся, защитники у нее найдутся. Рыцари и в советское время не перевелись, будь спокоен.

Первый вышел, а Николай Петрович набрал дом. Маша мгновенно сняла трубку и первым делом спросила:

— Скоро придешь? Я соскучилась. Вера испекла пирог с капустой.

— Понимаешь, мы с Сан Санычем думаем… махнуть на рыбалку, — запинаясь, лепетал Николай Петрович, вдруг почувствовав себя чуть ли не преступником, скрывающимся от справедливой кары правосудия.

— Как жалко…

Маша замолчала. Он слышал в трубке ее взволнованное дыхание.

«Черт бы побрал этого Саныча со своей рыбалкой! — мысленно выругался Николай Петрович. — Может, сослаться на нездоровье и, извинившись, уехать домой? Но о каком нездоровье может идти речь, если только что высадили вдвоем бутылку коньяку?..»

— Ты меня слышишь? — спросил он в трубку. — Понимаешь, Санычу нужна компания, а… Словом, он берет с собой меня, потому что доверяет мне целиком и полностью. Это для меня очень важно.

— Понимаю, — ответила Маша. И вздохнула. — Я буду тебя ждать. Удачной рыбалки, Коленька.

Она первая повесила трубку. Николай Петрович тяжело встал, достал из того же шкафчика початую бутылку трехзвездочного коньяку и залпом выпил две полные рюмки. И все равно на душе оставалось муторно и гаденько. Он быстро собрал со стола бумаги, запер их в сейф, связку ключей, на которой были и ключи от квартиры, засунул в потайной ящичек за книгами, о котором знали только он и Первый. (Он и посоветовал Николаю Петровичу, уезжая на рыбалку, прятать ключи в этот ящик).

— Всякое может случиться с нашим братом, Петрович, стоит нам в женские объятья попасть, — говорил он перед тем, как они собрались на рыбалку во второй раз. — Бабы могут под такой монастырь подвести, что никакие прежние заслуги перед партией не спасут.

Остров припорошило снежком, но река еще не стала. На пароме Николай Петрович думал об Устинье и Нате. Представил их, живущих уединенно и на отшибе, вдалеке от бушующих страстей. И почему-то позавидовал тому нелегкому покою, который, как он полагал, завоевывается только путем многих и многих страданий. Он приходит, когда устает душа. Устает, но не смиряется. Душа… Если она есть у человека, то где, интересно, находится? Вот у него сейчас ноет и тянет в области солнечного сплетения. Но это, наверное, от выпитого без закуски коньяка. Устинья сохраняет верность мертвому Анджею. Николай Петрович никак не мог поверить в то, что его фронтовой друг жив. Был бы жив — давно бы объявился, думал он, исходя из собственной логики, сложившейся на сегодняшний день его жизни. Тем более, что у них с Машей была, судя по всему, безумная, страстная любовь. Интересно, а мог бы Анджей вот так же, как… Еще не додумав до конца своей мысли, Николай Петрович уже знал на нее ответ: не мог. Не мог бы. Анджей наверняка не изменял Маше. Он был какой-то старомодный в этом отношении и, быть может, даже верил в Бога и в грех. Ну да, помнится, в Румынии он заходил в костел, целовал распятие и просил Бога, чтоб спас его от пули. Глупость какая — целовать деревяшку и о чем-то ее просить… Но ведь верность не глупость. Хотя вряд ли существует связь между верностью и верой в Бога. Или же Анджей не изменял Маше только потому, что боялся Господней кары? Вот он, Николай Петрович, ничего не боится. Он — современный человек. Если сейчас он поступает плохо, он сам за все ответит. И не перед Богом, а перед собственной совестью.

Но почему тогда так болит в том месте, где солнечное сплетение?..


Сан Саныч вызвал Николая Петровича в конце рабочего дня. Велел своей секретарше, весьма престарелой, похожей на старую деву Валерии Валерьяновне не тревожить его ни по какому делу.

— Скажи: срочное совещание. Если кто-то будет настаивать, посылай в идеологию — они там от самого черта отговорятся. — Откинувшись на спинку кресла, бросил по-дружески Николаю Петровичу: — Располагайся.

Николай Петрович, удивленный и слегка напуганный столь неожиданным развитием событий — Первый никогда не вызывал его официально, через секретаршу, а звонил по внутреннему телефону сам — сел на стул возле окна и поджал под сиденье ноги.

— Что это ты как бедный родственник или какой-нибудь инструктор на побегушках примостился? Иди к столу. Я же своих не кусаю.

Николай Петрович пересел к столу, все так же непроизвольно поджав ноги под сиденье.

— Коньяку или водочки?

— Если можно — водки, — пробормотал еще не окончательно пришедший в себя Николай Петрович.

Первый приподнял гипсовый бюст Ленина на левой стороне столешницы. Вождь мирового пролетариата внутри оказался пустым и вмещал в себя очень полезные, с житейской точки зрения, предметы: бутылку «столичной» и два серебряных кубка размером с чайный стакан.

— Музейщики подарили на юбилей, — пояснил Первый. — Я имею ввиду кубки. Ну, а Ильич пылился в углу, на тумбочке. Здесь, надеюсь, ему веселей.

Они выпили залпом по полкубка. Николаю Петровичу не хотелось пить так много, но раз Сан Саныч выпил до дна, он тоже не мог поставить на стол недопитый кубок. Даже если бы ему было категорически запрещено пить.

— Один не могу, — признался Сан Саныч, — а дома гэ пэ у. Как ты себя чувствуешь?

— Нормально, — ответил Николай Петрович, шаркнув под стулом ногами. Он бы сроду не признался Первому, если бы даже был при смерти.

— Что значит нормально? Я тебя по-дружески, а ты как на бюро. — Первый слегка наклонился над столом. — У тебя… в муде не чешется?

— Нет. А что… я как-то не обратил внимания — сегодня был такой суматошный день.